А в доме все было спокойно. Зина удовлетворила свое любопытство и со странным его занятием смирилась. Наверное, решила, что все это скоро кончится и пойдет жизнь по-старому. Да в конце концов чему огорчаться? Если бы пил или гулял, а то сидит, с плитой занимается. Ну и пусть! Ничего плохого в этом нет. Не ей же он ее готовит. Вот тогда было бы чудно, а себе – пускай… Пройдет это у него. Так она сама себя успокаивала, но все-таки в глубине души эта несчастная плита чем-то ее оскорбляла. Ведь если сам делает, значит, не уверен, что жена и дети захотят поставить хороший памятник. А может, он прав, горестно размышляла она.

Однажды, когда Василий Петрович заболел тяжело воспалением легких и два дня прометался в бреду, Зина не то чтобы думала о его возможной смерти, а так, как-то мимолетно представила себе гроб, и могилку, и крест на ней. До сих пор она не могла забыть, как задохнулась от предчувствия горя, как бросилась в ванную, подальше от медсестры, от детей.

О плите в доме, по негласному уговору, вслух не говорили. Петька ничего не знал, а Нина, которой мать не удержалась и сказала, была человеком мягким и деликатным, и ожидать от нее, что она невзначай что-нибудь ляпнет, не приходилось.

Василий Петрович ходил веселый и торжествовал про себя. Работа клеилась отлично, резьба вышла твердой, почти без огрехов, одинаковой глубины и конфигурации. И удивительно, что все у него получалось. Видно, сказался упорный характер и общая сноровка, приобретенная за десятилетия ручной работы. Когда последняя цифра была вырезана, он вздохнул, но не с облегчением, а скорее с сожалением. Понравилась ему такая работа очень.

Пока он резал, проблем не было, когда закончил, появилась проблема. Ведь он решил выкладывать буквы не бронзой, а сусальным золотом, а оно денег стоит, хотя в общем-то и доступно. Но где их взять? Не от семьи же? Не такой Василий Петрович человек. Тогда-то он вспомнил про Никиту Епифанова и сам пошел к нему домой, чего прежде никогда не бывало. Слишком он уважал свою профессию, чтоб за клиентом ходить.

– Вот что, Никита Епифанов, – сказал он, строго оглядев шифоньер, – за твою вещь я возьмусь, но работы тут много. Видишь, резьба откололась, фурнитура болтается, да и краска въелась в дерево. Красили на совесть! И как же ты терпишь это страшилище двадцать лет?! Я бы давно выкинул или сам выкинулся… Хоть и противно мне, но решусь. Возьму дорого. Сто рублей возьму!

Он втайне надеялся, что сумма ошеломит Никиту и он откажется.

Но тот, вместо того чтобы удивиться и послать его куда подальше, радостно затряс головой и так горячо пожал ему руку в знак согласия, что Василию Петровичу сделалось неловко и он стал оправдываться:

– Да ты в общем-то не расстраивайся. Сто рублей – не деньги, зато вещь получишь музейную. Тебе в комиссионном за нее меньше трехсот не дадут. Отделаю в лучшем виде.

– Да ты что, ты что?! – забеспокоился Никита. – Я понимаю, такая работа стоит…

– Ты вот что жене скажи: не меньше трехсот он будет стоить. Только у меня такая просьба будет к тебе. Работать я, конечно, буду тут, он в мою сараюшку не влезет, а когда кончу – придешь ко мне и при жене со мной рассчитаешься, но дашь семьдесят пять, будто за столько и договаривались, а тот четвертак потом… Понимаешь?

– Да чего! Конечно! – вскричал совсем развеселившийся Никита Епифанов. – Дело ясное – что дело темное. – И зашептал: – А моей скажи, что за сто двадцать пять согласился, четвертачок с тобой под откос пустим, а то из нее рубля не вытянешь. Магарыч, конечно, само собой, я из нее вытрясу. Ну, и ужинать вечерком после трудов праведных – как без пузырька, хотя б красненького? Иначе нельзя, неуважение к мастеру. Эх и житуха у нас будет! А ты с работой не спеши! Не спеши, и все!