Милый мой, родной! – писала Мария Белкина. – Еду в Ташкент. Вот и все… Начинаю новую жизнь, без иллюзий и надежд. <…> Я уеду от тебя очень далеко, но мне кажется, так надо. Ведь у меня Митька. Сколько омерзительного эгоизма “жителей” вокруг. Полон вагон киношников – сволочи. Первый раз вчера поговорили по-человечески, зашли военные. Всю штатскую сволочь ненавижу, она меня тоже. Говорила с Зощенко и Козинцевым о Ленинграде. В Ташкенте мало хорошего меня ждет. <…> Переехали Волгу, долго смотрела на тот берег… Казань, переехали границу… Ну что ж. Выехала 14-го, проедем еще дней шесть… <…> Завидую вам, уважаю вас, все мысли с вами. <…> Пошлость, мерзость, можно задохнуться… Привет всем славным защитникам города Ленинграда. Крепко обнимаю. Маша[94].

Ее ожесточение против киношников было связано с тем, что они резко отличались от всех и поведением, и внешним видом. Яркие чемоданы с заграничными наклейками, легкая, светская болтовня – все это резко контрастировало с тем, что жило и двигалось за пределами поезда. Но главное – в ней говорила непримиримость молодости и то, что она из всех сил рвалась на фронт.

Татьяна Луговская, которая была здесь же, вспоминала:

Ехали в купе с Уткиным, его мамой-старухой и женой, вроде бы женой. Мы с ней по очереди спали на верхней полке. А Володя с Пролей ехали в другом вагоне. Поля приходила с подкладным судном, завернув его, никто и не знал. Володя все время стоял у окна с Зощенко, они говорили обо всем и так откровенно, что я пугалась[95].

Зощенко потом писал в письме к Сталину, что его несправедливо обвиняют в том, что он бежал из блокадного Ленинграда, на самом деле его буквально силой усадили в самолет и вынудили вылететь из города. Он был мрачен, об этом вспоминают все. Луговской в записных книжках пишет про “мертвое лицо Зощенко”.

И снова открытка с дороги. М. Белкина – А. Тарасенкову:

14.10.41. Раменское. Итак, мой родной, еду. 36 часов на ногах. Сейчас лежу. Мне всегда везет в последнюю минуту. Деньги получила накануне отъезда. До последней минуты была уверена, что еду в “телячьем”, а оказалась вместе со знатью в мягком. Ты понимаешь, что это для меня, и даже мама со мной, я отдохну. Митька лежит – кошка (мама) сделала ему удобный уголок, и он храпит. Ему не очень нравится тряска. Какое у него длинное путешествие. Ну что же, так надо. Папа едет в жестком, хорошо устроился. В общем, все хорошо, но сколько стоило нервов, и теперь стало легче – оторвались. <…> В вагоне премьерная публика… Эйзенштейны, Л. Орлова и другие.

Низко летят ястребки… Киношники сволочи – Бурденко, Комаров едут в жестком, а мальчишки в мягком. С одним поругалась. Рядом Туся Луговская везет разбитую параличом мать. Стояли сейчас опять в поле, выносила Митьку гулять. Кончаю писать 15-го, поезд идет, проехали опасные места. <…> Связь с тобой потеряна. Увы, я не киношница и очень все переживаю. Привет Всеволоду и Коле. Маша[96].

Они оказались в одном вагоне поезда – М. Белкина и давний друг А. Тарасенкова Владимир Луговской, с которым они были дружны еще с юности, а последние годы вместе работали в “Знамени”. Белкина хорошо знала его по Литинституту, который окончила незадолго до войны. Луговской вел там поэтический семинар.

Как правило, они открывали все праздничные вечера в институте – их вальсирующая пара. Она была высокая и прекрасно танцевала, он тоже – высокий и элегантный. Она, смеясь, рассказывала, что их выбрало институтское начальство, потому что они подходили друг другу по росту.

Теперь же Луговской был совсем другим, он ехал в эвакуацию в состоянии тяжкой депрессии; с ним были смертельно больная парализованная мать и сестра Татьяна – театральная художница, младшая в семье, которая стала их основной опорой.