Когда совсем болезнь прошла, гостья начала собираться уходить, только баба Устя знала, что не к кому ей идти. Та, как вещи сложила, а вещей и нет совсем. Только то, что Устинья для нее нашла. От гостей пооставалось. Кое-что перешила, подогнала под тонюсенькую фигурку Рыжей. Документы и деньги в пакет сложила и к груди прижала. И то там тех денег не на что особо и не хватило бы. Знахарка недолго думала, посмотрела, как Тимыч жалобно мяукает, а Лукреция у двери улеглась, словно дорогу перекрыла, и сама тоже решение приняла.

– Оставайся. Места в хате хватит. Еще одна тарелка супа найдется всегда. И не скучно мне будет, не так тоскливо. Я за тобой присмотрю, а ты за мной.

Девушка у двери стоит и смотрит на знахарку так, словно впервые увидела. Словно не верит ей совсем. Словно добра в жизни никогда не встречала.

– Не могу. Если искать меня будут… к тебе придут, баба Устя. Соседки скажут, гостья у тебя. Это страшные люди. Не хочу подставлять.

– Не придет никто. Не ищут тебя. Я узнавала. Если б искали, уже б нашли.   Оплакивают тебя, а не ищут. Схоронили, видать. Так что оставайся. Соседкам скажу – племянница моя. Родственница покойного мужа. Он такой же рыжий, как ты, был.

И она осталась, а в жизни Устиньи вдруг все переменилось. Все иными красками заиграло. Как когда-то, когда муж еще жив был. И девчонка теплая такая, мягкая, лучи солнца от нее исходят. Колючая, как еж, а в тоже время любви в ней нерастраченной океаны целые. Только в душе ран много. Свежие они, кровоточащие. Она их оберегает и тронуть не дает. Там раны Устинья лечить не умела, только не трогать и не бередить. Вопросы не задавать. А так бы, если б могла, зашила б и залатала дыры на сердце, бальзаму наложила, перевязала. Сама не заметила, когда прикипеть к Рыжей успела.

Девчонка только по ночам кричала, живот руками закрывала, а иногда по имени мужчину звала. Стонала и плакала. Просила о чем-то. Утром, правда, молчит, не рассказывает ничего, и знахарка не спрашивает.

– Если сны дурные беспокоят – расскажи, не держи в себе, легче станет. И растолковать могу.

– Пусть беспокоят, – тихо сказала и кусочек рафинада в рот положила, – я не снов боюсь, а яви. Во сне все по-другому. Иногда так в сон хочется.

Устинье тоже в сон хотелось. К Гришке. Молодой он там вечно был, хитро смотрел на нее, манил, как когда-то.

Но теперь не так сердце болью сжирало. Не было больше одиночества. Сядут за стол деревянный по утру, телевизор размером с коробку обуви включат и смотрят вдвоем, чай пьют. Потом вместе дома прибираются. Вроде и не разговорчивая гостья у нее, а все равно тоски такой нет. Посмотрит на Рыжую и тепло внутри становится. Оно в ней живет, тепло это. Бывают люди такие – с теплом внутри рождаются, а кто-то со льдом.

Устинья, как в лес пойдет, свежие ягоды ей приносит, а сама не нарадуется – в доме все убрано, по хозяйству сделано и девчонка сидит котам пузо чешет. А потом вдруг что-то по телевизору увидела, побледнела вся, на смерть похожа стала, даже черты болью исказились. Вскочила с табурета и на улицу выбежала. Устинья траву на стол положила и голову подняла, всматриваясь в экран… Мужчину узнала, да и как не узнать мэра города? Он к ним как-то в деревню наведывался, дороги сделать обещал, школу открыть и медпункт. Слово сдержал. Но Устинья его хорошо запомнила… вот как от девчонки тепло исходило, от него холодом веяло замогильным… Нет, не тогда, когда к ним приезжал, а сейчас. Вроде через экран смотрит, а ей холодно сделалось, мурашки по коже пошли. То ли сам он не жилец и болезнь его точит, то ли схоронил кого. Но лица нет на нем и глаза мертвые. Смотреть страшно. Устинья телевизор выключила и за девчонкой пошла. А та в сарае плачет. Навзрыд. Так плачет, словно душу ей кто рвет на куски. Знахарка рядом в солому села и рукой по рыжим волосам провела.