ЖУКОВСКИЙ (разведя руками). Вот и повеселел. Дитя.
ПУШКИН. Не сердись, Петр. Человек так устроен. Сколько его ни учи, он все верит в то, что ему по душе. Разумеется, всякое свинство естественно, да ведь есть же край…
ВЯЗЕМСКИЙ. Ты десять лет назад мне писал: уж давно девиз всякого русского – чем хуже, тем лучше. Нет, что ни говори, ты смолоду был умнее.
ПУШКИН (смеясь). Что делать? От зрелости мы лишь робче, а робость уму не союзник – известно. Хоть уж ты меня не брани.
ВЯЗЕМСКИЙ (растроганно). Ах, Саша, живем-то в век мирмидонов. Кто сунется выше казенной мерки, тому укорот. Ну да не кисни – Жуковский выручит.
ЖУКОВСКИЙ. Только прошу тебя, о письме – ни слова.
ПУШКИН. Ни слова? (Оборачивается. От веселости – ни следа.) Нет, каждый будет знать. Каждый! (Убегает.)
Кронштадт. На причале Пушкин и Софья Карамзина. Пробегают матросы, проходят пассажиры.
ПУШКИН. Я уж простился с вашей сестрой и кротким Мещерским. Еще лишь несколько минут, и нам также предстоит этот грустный обряд. Будьте ж веселы эти несколько минут.
СОФЬЯ. Не требуйте от меня невозможного, Пушкин, или я опять разревусь.
ПУШКИН. Умоляю вас не делать этого, Софи, вы поставите меня в совершенно нелепое положение. Смотреть на слезы женщины и знать, что они назначены не тебе, – согласитесь, достаточно унизительно. Но добро бы они были о другом! Презрев оскорбленное самолюбие, я бы ринулся вас утешать! Так нет же! Вы слишком высоки, чтоб плакать о брошенном мужчине, вы можете рыдать лишь о покинутом отечестве. При виде столь возвышенных слез тянет не утирать их, но стать во фрунт.
СОФЬЯ. Будет вам болтать. Я реву об маменьке и братьях.
ПУШКИН. Пусть так. Карамзины и есть Россия. Ваш батюшка открыл ее, почти как мореплаватель. Довольно, Софи, извольте успокоиться. Взгляните хотя бы на вашу сестру – как она деятельна и весела.
СОФЬЯ. Еще бы. Она едет побеждать Европу, а мне доверено нести ее шлейф. Своим одиночеством я должна оттенять семейное счастье.
ПУШКИН. На что вам муж? Он тяготил бы вас своим несовершенством.
СОФЬЯ. Вы правы, все мужья на один лад. Взгляните хоть на себя, в каком вы виде. Где пуговка?
ПУШКИН. Кто ее знает. Должно быть, далеко. Если я обронил ее на пироскафе, то она уплывет с вами в Любек. Вместо меня.
СОФЬЯ. Могли хоть сегодня принарядиться. Чей день рождения? Мой или ваш?
ПУШКИН. Бога ради, не вспоминайте о нем. Насилу отвертелся от того, чтобы праздновать. От сестры из Варшавы прибыл некий сын Магомета в полковничьем чине – он служит у Паскевича, малый добрый и обходительный. Отец надумал устроить обед.
СОФЬЯ. Вот почему вы меня провожаете. Я было умилилась. Хитрец.
ПУШКИН. Что праздновать? Что тридцать пятый стукнул? Велика радость все видеть и понимать. Жизнь, кума, красна заблужденьями, а их-то почти не осталось.
СОФЬЯ. Да вы с тридцати в старики записались – стыд, Пушкин, стыд. Кого поэзия к небу возносит, а кого, видно, гнет к земле. Какой вы старик? Взгляните в зеркало.
ПУШКИН. Увольте. Пробовал, да перестал – не бог весть на сколько верст от орангутанга уехал.
СОФЬЯ. Молчите, слушать вас не хочу.
ПУШКИН. Молчу. Боле не произнесу ни слова. Я готов дать вам радость говорить о себе.
СОФЬЯ. Об вас толковать – одно расстройство. К тому же вам полезней молчать. Не должно смертному искушать долготерпение всемогущих. (Небрежно.) Когда он от них во всем зависим.
Пушкин закусывает губу.
Лучше посплетничаем на прощанье. Что слышно про красивых Безобразовых?
ПУШКИН. Все то же, кума. Он послан на Кавказ, а она выкинула, да и собирается к брату.