Все три женщины одновременно открывают рты, но первой звук издает Дезире. И что это за звук!

– Вот еще! – Голос ее звенит, как кимвал звучащий, и в каждой ноте слышно негодование. – Не поеду! Вот хоть режьте меня, мадам, а с мамзель Флоранс я не поеду!

– Как будто тебя кто-то спрашивает!

– А раз никто не спрашивает, так и нет на то моего согласия! В Англию ехать – это ж надо! Да чего я там забыла, среди этих подлых янки?

Тут не поспоришь. Для нас янки – это все, кто селится по неправильную сторону Канал-стрит в Новом Орлеане. Бабушка не находит возражений, но мама с хлопком закрывает молитвенник, а я втягиваю голову в плечи. Меня страшит этот тихий хлопок.

– Ты должна гордиться, девушка, что на тебя возложена столь почетная обязанность – прислуживать наследнице рода Фариваль, – внушительно произносит мадам Селестина. – Согни выю, выполняя волю Господа, ибо если Он и даровал тебе твою никчемную жизнь, так это за тем, чтобы ты наконец отплатила своим благодетелям за весь съеденный тобою хлеб. Тобою и блудницей, породившей тебя.

Она величаво кивает в сторону Норы, которая продолжает тянуть за веревку. Судя по отсутствующему взгляду, Нора упустила нить разговора на слове «выя». Если вообще вслушивалась в мамины слова.

Сложив руки на животе, Дезире скручивает жгутиком край фартука.

– Но, мадам…

– Никаких «но, мадам». Служи Флоранс верно и будь послушна ей во всем, как Измаил был послушен Исааку[6]. Только так ты обрящешь благодать Божию. Тебе понятно, девушка?

– Да, мадам.

Мама удовлетворенно кивает. Она поглаживает молитвенник, точно чешет брюшко любимому коту. Однако разговор не кончен.

– Учти, что твое смирение не отменяет кары, кою ты должна понести за свою предерзостную выходку. Belle maman, разве вы не поставите на место эту дочь Хама?

Так и говорит – дочь Хама. В отличие от бабушки, которая ни в чем себя не стесняет, мама предпочитает не сквернословить.

Держась за поясницу, бабушка поднимается с кресла и отпихивает руку, услужливо протянутую девчонкой, – дескать, без тебя обойдусь, чай, не расслабленная. Что верно, то верно. Шестой десяток на исходе, а сил бабушке не занимать.

Как, впрочем, и сноровки. Прежде чем я успеваю охнуть, она делает шаг к Дезире и с размаху бьет по левой щеке. Так сильно, что у Дезире, кажется, позвонки в шее хрустнули. Или это бабушкино запястье?

– Поогрызайся мне, дрянь. Сказано, что поедешь, так беги узел собирать, – рокочет бабушка.

Она наблюдает, как Дезире трогает свою щеку, трогает, едва касаясь, готовая в любой миг отдернуть пальцы. Дезире отвыкла от побоев и не хочет заново к ними привыкать.

На какой-то миг глаза сестры стекленеют, но лед обращается в горючие слезы. Схватив поднос, по которому ездят блюдца и чашки, она выбегает из гостиной. Я тоже вскакиваю. Ну и ну! Ведь наш план заключался в том, чтобы убедить маму и бабушку, будто Дезире не желает ехать в Лондон. Уесть нахальную служанку они всегда горазды. Но кто ж знал, что дело кончится битьем?

В глазах Нанетт вспыхивают редкие зарницы удаляющейся грозы. Оборачиваюсь к Норе. Та не сдвинулась с места, только моргает чаще, а опахало скрипит сильнее, потому что приводящая его в движение рука дрожит. А из-под стола, из-под полога скатерти сверкает глазенками девочка, словно опоссум в гуще ветвей. Испугалась, дурочка. Ничего, поживет в Большом доме и не к такому привыкнет.

Зеленое в цветочек платье Дезире почти сливается с кустами азалий. Нахожу ее по звяканью фарфора. Сестра мечется от одной куртины к другой, держа в руках поднос, но, как только я подхожу поближе, запускает свою ношу в ствол дуба. Сверху на нас сыплются дубовые листочки и, плавно кружась в воздухе, опадают серые нити испанского мха.