– Дай-ка топор.
Он взял у меня из рук топор, подошел к пеньку, на котором пилили дрова. Положил на пенек руку, взмахнул топором – побледнел, посинел, кровь брызнула на снег и сейчас же застыла не всасываясь – было очень холодно – три отрубленные пальца сморщились, лежали на снегу, едва заметные, похожие на грязные щепочки. Шевцов, согнувшись, затыкал рукавом телогрейки кровь.
Я подобрал отброшенный топор.
Шевцова повели в больницу. Он, конечно, знал, что в больницу его не положат – саморубов в больницу было запрещено класть, – но хоть перевязку сделают, кровь остановят.
Работа возобновилась.
«Хорошие» анкетные данные – русский, не бывал за границей, не знает языков. Многие скрывали знание языков.
В лагере не говорят: «водили на работу» или «ходили на работу», а говорят: «выгнали, выгоняли, гоняли на работу». Так и только так говорят все – и начальство, и сами «з/к, з/к».
Черное озеро
Каждый дневальный имеет своих работяг, которые все делают за супчик, за кусок хлеба, – так и на прииске.
– Но дело было не <в> его симпатии или сочувствии к доходягам. Он мог бы эту крохотную комнату мыть и сам – но чтобы дневальный МХЧ – да не имел особого раба – это невообразимая вещь в российских лагерях.
Я думаю, вольнонаемый начальник моего дневального, узнав, что тот моет крошечный кабинетик сам, – вышиб бы его на общие работы за то, что тот не может пользоваться положенной властью, пятнает позором его, начальника. По всему Магадану хохотали бы: это тот начальник, у которого дневальный сам полы моет. Получал я хлеб, дневальный насыпал закрутку махорки, [давал] талон в столовую, [я] либо съедал, либо отдавал своим соседям. Транзитка мне стала нравиться даже. Но начальство не было так просто. Огромный пакгауз с четырехэтажными нарами на транзитке пустел. На одной из перекличек нас оставалось человек сто, а то и меньше. После очередного выкликания нарядчик не отпустил нас в барак. А куда?
– Пойдем в УРЧ[344] печатать пальцы.
Пришли в УРЧ.
– Как твоя фамилия?
– Шаламов.
– Что же ты не откликаешься два месяца?
– Никогда не слыхал, каждый день выхожу на поверку, не вызывали.
– Ну иди отсюда, сука.
Нужно было собираться в этап, и нас отправили, но не в сельхоз или рыбалку, а в угольную разведку на Черное озеро[345]. К счастью, в качестве инвалидов для обслуживания вольнонаемных, вольняшек – только что освободившихся зэка – тоже с пересылки, только вольнонаемных, подписавших договоры на год с Дальстроем, чтобы подработать. Начальник нового угольного района Парамонов, которому людей не дали из заключенных – тех гнали на золото, – выпросил хоть шесть человек для обслуги своих вольных работяг. Я должен был поехать кипятильщиком, Гордеев – сторожем, Филипповский – банщиком, Нагибин – печником, Фризоргер – столяром.
У вольняшек не было ни копейки, все, до белья, было продано или проиграно на вольной транзитке, на карпункте, как он называется, карантинном пункте, таком же, как транзитка для зэка, только поменьше – та же зона, те же бараки. Карпункт был размещен вплотную к транзитке. Такие же нары пустые. Карпункт опустел тоже. Пароходы ушли.
Вот этих-то голодранцев и нанял Парамонов на Черное озеро в угольную разведку, где искал уголь. Уголь, а не золото. Когда мы ночевали впервые на Атке, в клубе дорожников, на нары расстелили палатку, которой мы закрывались в дороге на машине, и спали, спали. У вольняшек не было денег ни копейки. Надо было купить табаку. И махорка в вольном лагере была, и они имели право ее купить, они уже были не зэка. Но денег не было ни у кого. Старик Нагибин дал им рубль, и на этот рубль была куплена махорка, поделенная на всех поровну – и зэка, и вольняшкам, – и выкурена. На следующий день приехал начальник и выдал какие-то деньги.