Всю войну (четыре года) был американский хлеб из белой канадской пшеницы с кукурузной мукой. Заключенные любили этот пышный хлеб, огромные «пайки», но скептики говорили:

– Что это за хлеб – никакого говна нет, десятый день не оправляюсь.

Раздатчики этот хлеб ненавидели. Хлеб из пекарни они получали с вечера по весу, а за ночь он усыхал. Если ночью резали на пайки – по 300, по 400 граммов, к утру, ко времени раздачи терялось по 20–30 граммов в каждой такой «пайке». Целая трагедия со слезами, а подчас и с кровью. С руганью и жалобами и побоями во всяком случае. Через четыре года раздатчики вздохнули облегченно.


Трюм парохода «Кулу» во Владивостоке. Сережа Кливанский, Вавилов, я – поближе к свету, поближе к лестнице. С нами же устраивается немолодой по-тюремному бледный человек – с лицом зеленовато-желтым. В руке держит книгу – единственную в трюме. Да притом еще вроде «краснокожей паспортины» – краснокартонный однотомник Маяковского.

– Мы – такие-то.

– А я – Хренов. Помните у Маяковского, – листает краснокожий однотомник, – «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое».

– «Здесь будет город-сад?» – хохочет Вавилов.

– Вот-вот.

– Краснокожая паспортина вас здесь не спасет, – разъясняет Кливанский.

Хренов боится – он тяжелый сердечник. Но вот парадокс – болезнь спасла Хренова. Он успел кончить срок, поработать вольнонаемным в качестве начальника шахты, но вернуться на «материк» не успел. Он был прикреплен «пожизненно» и умер, кажется, вскоре после войны.


Раздача хлеба на пересылке в Сусумане. Огромная очередь. Будочка хлебореза на дворе. Около нее четыре солдата с винтовками наперевес. Каждый арестант подходит, получает «шестисотку» из окна и тут же, давясь, торопливо глотает – если не успевает съесть, отнимут, вырвут блатные, толпящиеся неподалеку. Четыре конвоира охраняют именно эту закуску а-ля фуршет. Пробовали давать хлеб в бараке – блатные отнимают. Выдавать без конвоя – отнимают. Сейчас каждый успевает проглотить свой суточный паек.


Воспитательная работа среди блатных. Прииск, «Партизан», 1938 год, зима – январь-февраль, воспитатель КВЧ (культурно-воспитательной части) Шаров:

– Государство считает вас своими друзьями, своими помощниками. Помогите нам в нашей борьбе с фашистами, с троцкистами. Эти враги народа не хотят работать. Это люди, которые над вами издевались на воле.

Разрешите оправиться?

– Иди!

Через полчаса:

– Разрешите оправиться?

– Иди.

Конвоир поднимается с места и идет за отвал.

– Покажи твое говно, сволочь! Отсиживаетесь тут.


Лежу в больнице с невропатологом в 1958 году. Рассказываю:

– На моих глазах во время войны конвоир принял этап в двадцать пять человек, посадил в машину, поднялся на борт и очередями из автомата расстрелял всех до последнего человека.

– Типичный приступ эпилепсии.


Шилов на Аркагале в 1942 году (?). Шилов – парень лет двадцати пяти из бывших заключенных.

– Налог на холостых? Не понимаю, несправедливо. Сам подумай: здесь ни одной бабы. Я мучаюсь, страдаю и должен еще и налог платить за свои мучения. На «материке» другое дело. Там кто-то живет с бабой, заводит детей, семью и – не платит налога на холостяков. А я не могу завести бабы – и плачу налог. Несправедливо.


Самый страшный Колымский год – 1938-й. В 1939 году Иван Босых (вольнонаемный из бывших зэков), топограф, говорил мне на Черном озере, в угольной разведке:

– Мы с тобой выжили потому, что мы репортеры, журналисты. Понял? Я буду жить, хотя я видел такое, что жить бы не надо после этого, но я буду жить, я встречусь со своим младшим братом – он в меня верит, как в Бога, и я ему скажу всю правду о Сталине.