С лестницы доносятся истошные крики.

Я выглядываю в прихожую: входная дверь приоткрыта. С моей дочерью вечная история: выскочила и захлопнула. Я ворчу: «Видите ли, ей некогда. Взять и закрыть на ключ…»

Запирая дверь, я прислушиваюсь: соседка, другая, не та, что стреляет сигареты. Который год не платит за квартиру: мать-героиня, не то семь, не то восемь детей. Сама не просыхает, дети вечно голодные. Побираются по подземным переходам. Иногда звонят в нашу дверь. Дочь гоняет. Я жалею, даю хлеба. На верхней площадке пустые тюбики, рваные целлофановые мешки. Старший сын полгода как умер. Двадцать три года, мальчишка. Кололся лет с шестнадцати. Все удивлялись: была же благополучная семья. Оба работали на заводе. В девяностых не платили месяцами. Чтобы выжить, приспособились гнать самогон. Теперь за это расплачиваются их дети… Не отвечают, но расплачиваются? Если расплачиваются, значит в этом смысле отвечают? Чтобы отвечать, надо знать слова


Кажется, стихло. Представители ЖЭКа убрались восвояси. До следующего раза, когда явятся с очередной инспекцией – клеймить злостных неплательщиков. С матерью-героиней – дохлый номер. В сущности, она действует по справедливости: раньше не платили они, теперь – она…

– Бой-баба! Что хочет, то и делает. У нас бы с тобой не прокатило. – Яна тянет табуретку.

– Стой! – я вскрикиваю. – Гвоздь!

Торчит который год. Норовит вцепиться в колготки.

– Да помню я! – она садится осторожно. Закидывает ногу на ногу. – Раньше о них заботилось социалистическое государство. Всё эти… – Она добавляет крепкое выражение. Подобное за ней водилось и раньше: любила щегольнуть ненормативной лексикой – ради красного словца. – …Профкомы, вечерние школы и прочие сады-ясли. Без государства домашним животным не справиться. Взять хоть этих детишек, – она оглядывается. – Скоро вообще помрут. Сколько таких историй…

– Это что – новая теория? Или продолжение старой? Помнится, ты что-то такое и раньше: положительный вклад советского государства…

– Не помню, – она отрекается, – когда это – раньше?

– Тогда. Ты еще шила мне юбку.

– Я?.. – Моя подруга оглядывается растерянно. – Разве я тебе шила?..

Она разглаживает старую клеенку. Указательным пальцем ведет по стершимся цветам.

– Вот и я удивилась. При чем здесь дурацкие пропорции? Дело не в ногах, а в головах. У этих теток головы забиты ересью: ясли, пионерлагеря, школы коммунизма. Насколько помню, раньше ты эту хрень не жаловала.

– Так, – Яна парирует, – разве я о себе… Я-то в шоколаде. Но кто-то же должен чтить традиции… Печалиться о народе.

– О народе должна печалиться интеллигенция.

Яна смотрит мне прямо в глаза:

– Не смеши. Где она – твоя сраная интеллигенция?

– Ну, и где? – я выдерживаю ее взгляд.

– Где-где?.. – она заканчивает в рифму. – Там же, где и народ. Чтобы печалиться, надо иметь средства. И вообще. Теперь – как в хорошем муравейнике. Социальные страты установились. Выше головы не прыгнешь. Мы ведь с тобой – из последних. Удивляюсь, как еще проскочили.

– Мы?! – мой нож пляшет над морковиной. У меня дрожат руки.

Она говорит:

– Брось. Лучше давай как в старые добрые времена – по кофейку.

Я откладываю нож в сторону. Еще полосну по пальцам. Ну его, от греха…

– Во-первых, это ты проскочила и, кстати, давай уж говорить прямо, на моем горбу…

Мне жаль, что я так сказала, но Яна не обижается – достает кофейные чашки. Теперь они тоже входят в моду – мой вечный кухонный винтаж.

– А во-вторых, – я не могу остановиться, – и какие из них ты называешь добрыми?

– Те, когда мы с тобой были вместе.