– Нет, они только орга́ном занимаются.

– Даже и в этом случае возможен значительный урон.

– Едва ли. Орган станет намного лучше. К нему приделают паровой двигатель и перенесут механизм ниже, со старой консоли на новую галерею.

Я невольно покачал головой:

– Не стоило. Звучание от этого не улучшится.

– Напротив. Кроме того, его настроят, выровняют темперацию и вообще внесут много усовершенствований. Сейчас у него мал диапазон, нет ни горна, ни кремоны.

Я поразился его знаниям, хотя помнил, что он умел петь и немного играл на флейте.

– Ты играешь на органе? Я не знал.

– Нет, – резко отозвался он. – Просто наслышан – разговаривал со знатоками.

– Если затеять работы в старом здании, никогда не знаешь, чем это закончится. Опыт последних тридцати лет показывает: когда церковные органы переводят на паровую силу, за этим следуют большие разрушения.

– Ладно. – Эту странную улыбку, как я только что вспомнил, Остин, по-видимому, всегда обращал только к самому себе. – Если надо что-то сделать, дабы приспособить здание к современным нуждам, то пусть действуют. Это же не мумия, чтобы хранить ее в музее под стеклом. – Я собирался возразить, но он вскочил. – Я должен показать тебе твою спальню.

Он всегда был легок на подъем – готов в любую минуту сорваться с места ради какой-нибудь безумной затеи. И так же скор был его ум – правда, чересчур поспешен и лишен настойчивости. Я мыслил, пожалуй, немного медленней, но последовательней и глубже – возможно, именно потому, что не так легко увлекался и отвлекался. Поэтому неудивительно, что из нас двоих именно я занялся наукой, хотя в годы учебы он проявил себя блестяще.

Итак, он схватил мой саквояж и поспешил прочь, а мне осталось только за ним последовать. В холле он взял подсвечник и зажег свечу от огня в камине, пояснив, что газ имеется только на первом этаже. Затем он запрыгал вверх по лестнице, а я, почти в полной темноте, поплелся сзади. Он дождался меня на площадке, загроможденной стоячими часами, так что для нас обоих едва хватило места. Когда мы одолели последние несколько ступеней, Остин толкнул дверь и продемонстрировал мне уютную заднюю комнатку, которая служила ему кабинетом. Переднюю, большую комнату он – с явной самоиронией – назвал гостиной.

Мы прошли еще марш чудной старой лестницы, ступая по голым доскам (поношенный ковер был постелен только внизу), и Остин распахнул передо мной дверь спальни со словами:

– Надеюсь, проклятые колокола тебя не потревожат.

– Я успел к ним привыкнуть, – заверил я, – за тридцать то с лишним лет.

Комната, где половина потолка была наклонной, напоминала каюту корабля, тем более что пол тоже был отнюдь не прямой, а окна – крохотные.

Остин вышел, давая мне возможность распаковать вещи и умыться. Пахло затхлостью: видимо, комната некоторое время пустовала. Я открыл окошко, и внутрь полился обжигающе-холодный, отдающий дымом воздух. Поблизости неясно маячил в завихрениях тумана собор, и казалось, будто он движется. Со стороны Соборной площади не доносилось ни единого звука. Продрогнув, я закрыл окно. Маленькое зеркальце над умывальником было затуманено; я протер его носовым платком, но отражение осталось неясным. Рядом с умывальником лежал кожаный дорожный несессер с инициалами «О. Ф.», знакомый мне со времен колледжа. Выглядел он ничуть не более изношенным, чем тогда. Распаковав вещи и умывшись, я предался мыслям о том, как изменился Остин. Он и прежде был не чужд театральности, но теперь, казалось, пристрастился к ней еще больше – как будто намеренно. Я вновь задал себе вопрос, зачем он меня пригласил: не для того ли, чтобы замолить грехи двадцатидвухлетней давности?