Повисла пауза – в самый раз, чтобы успеть нацедить флакончик купороса. Затем он добавил:
– Но ты ведь и пальцем не пошевелил, чтобы ее подманить.
– Ладно, бывай! – сказал он на прощание, захлопывая дверь.
– Бывай! – ответил я.
Вот так.
Даже размажь он меня по стенке, я бы и то не чувствовал себя таким раздавленным. Я готов был умереть на месте – теперь же и немедленно. Те крохи брони, что у меня еще сохранились, расплавились окончательно. От меня осталось только жирное пятно. Грязная отметина на лике земли.
Снова оказавшись в темноте, я машинально зажег свечу и сомнамбулически уставился на листок с набросками пьесы. В ней должно быть три акта и только три действующих лица. Надо ли перечислять их поименно, этих бродячих актеров!
Я бегло просмотрел план, где была расписана каждая сцена – с разметкой кульминаций, заднего плана и уж не знаю чего еще. Все это я давно знал наизусть. Но на сей раз я читал это с таким ощущением, словно пьеса уже написана. Я видел, что можно сделать с материалом. (Я даже слышал аплодисменты после каждого акта.) Теперь все стало ясно. Ясно, как туз пик. Чего я, однако, не видел, так это как я ее пишу. Да я и не смог бы написать ее пером. Ее надо было писать кровью.
Когда дела у меня были совсем швах – вот как сейчас, – я начинал изъясняться односложно, а то и вовсе молчал. Я даже почти не двигался. Мог невероятно долго оставаться на одном месте, в одной позе – хоть сидя, хоть стоя, хоть согнувшись.
В таком инертном состоянии они меня и застали, вернувшись домой. Я стоял лицом к стене, уткнувшись головой в лист оберточной бумаги. На столе оплывал огарок свечи. При входе они даже не заметили, что я стою там, прилепившись к стене. Какое-то время они молча суетились по дому. Вдруг Стася меня углядела. Она аж вскрикнула от неожиданности:
– Ой, смотри! Что это с ним?
Двигались у меня только глаза. А так я вполне мог сойти за статую. Хуже того – за труп!
Стася подергала меня за болтавшуюся, как плеть, руку. Рука слегка качнулась и снова повисла. Я даже не пикнул.
– Иди скорее! – позвала она Мону; та прискакала галопом. – Ты только посмотри на него!
Пришло время проявить признаки жизни. Не сходя с места и не меняя положения, я разжал челюсти и произнес голосом человека в железной маске:
– Ничего страшного, птички мои. Не волнуйтесь. Просто я… просто я думал.
– Думал? – проверещали они хором.
– Так точно, херувимушки, думал. А что тут странного?
– Сядь, пожалуйста! – взмолилась Мона и быстренько придвинула кресло. Я плюхнулся в него, словно в бассейн с теплой водой. Как хорошо было сделать эти несколько движений! Но я не хотел, чтобы мне было хорошо. Я хотел наслаждаться собственной депрессией.
Неужели это я от стояния у стены так здорово успокоился? Хотя мой ум сохранял прежнюю активность, это была спокойная активность. Он больше не бежал со мной наперегонки. Мысли приходили и уходили – без спешки, без суеты, позволяя мне какое-то время потешиться ими, полелеять их. На этой спокойной, плавной волне я и достиг, за секунду до появления Моны и Стаси, пика ясности в обдумывании заключительного акта. Пьеса начала сама собой выписываться у меня в голове, без малейшего усилия с моей стороны.
Сидя теперь, вместе со своими мыслями, вполоборота к девицам, я затараторил, как автомат. Это не была беседа, я просто проговаривал свой текст. Так актер в гримерной по инерции продолжает жестикулировать, хотя занавес давно опущен.
Они как-то странно притихли, я это почуял. Обычно они в это время возились с ногтями или волосами. А тут вдруг так присмирели, что было слышно, как мои слова эхом отдаются от стен. Я мог говорить и одновременно слушать самого себя. Блеск! Мило галлюцинировал, так сказать.