– Я тебе не ве…
– Помолчи пару минут, хорошо? В конце он обычно играет то, что получилось. – В словах снова прорезалась усталость: так взрослый просит ребёнка не рисовать фломастером на бумагах с работой, на которую он потратил последний месяц. – Потом можем продолжить, но сейчас я хочу послушать… Думаю, тебе это тоже должно быть интересно. Если, конечно, ты действительно музыкант.
Уняв язвительность, Ева устремила взгляд на светящийся ключ, желчно выжидая, когда оттуда снова польётся то, что Кейлус Тибель считал музыкой.
Вначале в хрупком, трогательном фа-диез миноре зазвучало вступление: кружево высоких триольных переборов, сплетённое светом, одиночеством и трепетной болью живого сердца. Их переливы спустились вниз обречённым вздохом, воспарили обратно к верхним регистрам робкой надеждой на счастье и, истаяв на вопросительной паузе, зазвучали вновь уже в басах, чтобы над ними – ритмом рваным и болезненным, как чьё-то сбивчивое дыхание – Кейлус запел мелодию своего нового романса.
Ева застыла, не видя того, на что смотрит, не веря тому, что слышит. Забыв, где она, забыв, кто играет и поёт за запертыми дверьми, забывая саму себя.
Она не знала, насколько точен перевод, обеспеченный чарами. Не знала, что благодарить за этот перевод, сохранивший красоту рифмы и ритма, – магию или собственное сознание. Но то, что она слышала, завораживало, и всё, что так странно воспринималось разобранным на части, соединилось чарующе органичным целым. Резкость созвучий, прихотливость интонаций, причудливость гармонизации и модуляций – то, что прежде казалось неправильным, теперь слышалось единственно верным. В музыке, сплетённой с пением нерушимой ажурной вязью, далёкое мешалось с близким, понятное – с непостижимым, зов – с предупреждением, насмешка – с мольбой, страсть – с печальной отстранённостью прощания; и этот голос, голос ангела за миг до падения…
Так мог бы петь Люцифер, в последний раз оглядывая рай перед изгнанием.
Мелодия набирала силу, обрастала шлейфом голосов, вбирала в себя новые тембры. Одинокое фортепиано звучало так, словно за дверьми под властью дирижёра пел целый оркестр: в нём слышалось яростное пламя, рушащее судьбы, чёрный металл отчаяния и чистое золото невинных мечтаний, звон осколков кровавого стекла, на которых кто-то с улыбкой кружится в танце, и заливистый смех над собственной болью. Оно рассказывало о любви и потерях, о счастье, которого можно коснуться рукой, и вечности, ждущей в конце пути; о непролитых слезах и словах, что не прозвучали, обо всём, что когда-либо было тебе желанно, и утраченном, что хотелось бы, но невозможно вернуть.
В проигрыше Ева дёрнула ручку, приоткрыв дверь на щёлочку. Кейлус сидел на широкой банкетке за расписным золочёным инструментом. Руки ласкают клавиши, на лице с полуприкрытыми глазами – ни тени улыбки-издевки, что обычно искажала его трещиной по витражу.