Я спросил, не слыхал ли Михеев о нападении на немецкий штаб и не этот ли солдат совершил такой геройский поступок.

– Слыхали мы про взрыв штаба, – ответил Михеев, – только не мог мой солдат этого сделать. Ушел он от меня в тот день, когда вошли немцы, а штаб взорвали на четвертый или на пятый день. К тому же был серьезно ранен и если сумел дойти до леса, то слава богу. – Он показал на старшину. – На третью или четвертую ночь приходил ко мне этот старшина, искал Ивана. Я ему все объяснил: нет, мол, Ивана. С тем старшина и ушел – видно, прятался в городе. И когда те взрывы произошли, я сразу подумал: его рук дело. Может быть, я ошибаюсь, только все мои предположения именно на него, на старшину.

Рассказ Михеева произвел впечатление достоверности. Он говорил твердо, убежденно и доказательно. Я ни на минуту не сомневался в правде его слов. Хотя сам Михеев казался мне малосимпатичным, сухим и рассказ его сухим, слишком деловым. Таким же тоном он мог бы рассказать о пропавшей телеге. Ничто не дрогнуло в его лице, не шевельнулось в душе, не защемило сердце. Был парнишка, ушел. Может, дошел до леса, может, нет. Был старшина, пришел ночью, спросил, ушел; наверно, он взорвал штаб, а может, и не он.

По дороге к Агаповым я поделился этой мыслью с Наташей.

– Все реагируют по-разному, – ответила она, – он рассказал, что знал.

– Видимо, ты права, – согласился я, – мне не приходилось с этим сталкиваться, потому и показалось странным. Во всяком случае, его рассказ – серьезное свидетельство: есть одно имя – Иван, Ваня. Есть предположение, кто взорвал штаб – старшина. Теперь остается узнать его фамилию.

– Остается совершеннейший пустяк, – насмешливо проговорила Наташа.

Она была в простом синем пальтишке, но выглядела как богиня. Подул ветер, и она подняла воротник.

Нет контакта, хоть убей! Держусь официально, делаем одно дело, и все равно – враждебность. Теперь она торопилась к Агаповым. Чтобы отделаться от меня.

У Агаповых ее встретили как знакомую: в маленьких городках все знают друг друга.

У Михеева разговор ограничился хотя и содержательной, но сухой и короткой информацией. Здесь же он принял характер пресс-конференции. Мы даже сидели за круглым столом: Агапова-старшая – худенькая старушка с беспокойным лицом, Агапова-младшая – интеллигентная моложавая женщина, ее сын Вячеслав, или Слава, толстый молодой человек двадцати трех лет в очках, Наташа и я.

Таков был состав участников этой незабываемой встречи.

Рассмотрев фотографию, Агапова-старшая сказала:

– В войну у нас стояло много солдат. Разве можно всех запомнить?

Я пояснил:

– Речь идет о том дне, когда в город вошли немцы.

– Когда вошли немцы – это было в сентябре сорок второго года, – у нас были два солдата. Эти или нет – не помню. Немцы всех нас выселили и разместили на улице свой штаб. А солдаты наши, как увидели, что в город вошли немцы, исчезли.

– Исчезли? – переспросил я.

– Исчезли, – подтвердила старушка. – Я не успела оглянуться, как они исчезли. Растаяли в воздухе.

– Мистика! А вы не слышали про солдата, который разгромил немецкий штаб?

– Слышала… Но немцы его убили, кажется.

– Мог это быть один из ваших двух солдат?

Она пожала худенькими плечиками:

– Мог и быть, мог и не быть, я этого не знаю.

И тут вмешался молчавший все время Слава:

– А почему я ничего не знаю об этой истории?

В семье Агаповых мне понравились все, кроме вот этого самого Славки. Он мне сразу не понравился. Молодой очкарик, к тому же толстый, обычно ассоциируется с каким-нибудь добродушным увальнем вроде Пьера Безухова. А если очкарик худой, то с каким-нибудь болезненным хлюпиком типа… Не приходит на память тип… Во всяком случае, очки, свидетельствуя о каком-то изъяне, о физическом недостатке, придают их обладателям обаяние человечности, некоей беспомощности. Я не мог бы себе представить, скажем, Гитлера, Геринга или Муссолини в очках. Но если в очках хам, то он из всех хамов – хам, из всех нахалов – нахал, я в этом много раз убеждался. У таких очки подчеркивают их хищную настороженность. Их скрытое за стеклами коварство.