не изгонённый, но изгнанник.
И очарованный вовек,
рождённый Русью, Божий странник.
Унылый дождик моросит.
А я, как Бог, преображенный,
стихи читаю прокаженным
Ересиарх Всея Руси.
«Что молчишь ты, брат-поэт?..»
Что молчишь ты, брат-поэт,
или силы не хватает?
Брось грустить, уже светает.
Ох, встряхнуться бы от бед.
Нет!
Ещё Кремлёвский тать
не о всех нас ноги вытер,
вот и не хватает прыти
за Рассеюшку восстать.
Я бывал средь думаков
и бывал на баррикадах.
Мне Кремлёвский жид в награду
наломал на зиму дров.
Только печка не горит,
только нет благословенья
мне от Бога на спасенье…
и поэт во мне молчит.
Я пою про журавлей,
да пропитую калину…
И плюётся кто-то в спину.
Эх, налей, братан, налей!
«Холодную придавленность надгробий…»
Холодную придавленность надгробий
и лес, не отстонавший на ветру,
ноябрьская непогодь коробит.
И радостные крики на пиру
весёлых ведьм закончились скандалом:
им, оказалось, есть чего делить.
Так молния своим трескучим жалом
старается пространство озарить,
где нити чёрно-точечных дождинок,
где струйная размеренность часов.
И рыщет стужа, требуя поживы
от скорбных отзвеневших голосов,
от тяжести раздавленных надгробий
и леса, отстонавшего в ветрах.
Куда ж ты, друг, шагаешь без дороги
из ночи в ночь? Из праха и во прах?
«Опять бредут растерзанные тени…»
Опять бредут растерзанные тени
по неприютной улице. Темно.
Лишь лунный луч на несколько мгновений
пронзает полночь, как веретено.
И ветрено. В такую непогоду,
вальпургиеву слыша круговерть,
усталый парк глядится, словно в воду,
в забвение:
там жизнь? а, может, смерть?
И ветер, ветки плетью полосуя,
давно запутал стёжки и пути.
И с шабаша сбежавшая плясунья
с тоскою шепчет:
– Господи, прости!..
«Я рисую в подветренный полдень…»
Я рисую в подветренный полдень
голубую бездонную высь.
Ничего из плохого не вспомнить,
значит нечего.
И пронеслись
где-то кони опять над обрывом,
прозвучала минорная боль.
Слишком тяжко, но очень красиво
превращаться в убийственный ноль
для стремлений, надежд и мечтаний
одураченных жизнью людей.
Подчеркнёт невозможность скитаний
по России простой вьюговей,
где я снова – подветренный нищий —
начертал угольком на снегу
Тетраскеле[4]…
и время отыщет
тех, кто пел налету, набегу.
Не могу оставаться в сторонке
от прекрасных страниц бытия.
Над Москвою набатный и звонкий
голос мой:
эта Русь – это я!
Не был я супротив ни вандалов,
ни хапуг. Так чего же орать?
И столица совсем истончала,
слышу только про мать-перемать!..
Этот выбор на мне, на поганом,
под московский гремучий утиль.
Снова шторм?!
Нет, не надо, куда нам!
Лучше мёртвый безветренный штиль.
«Родные русские дороги…»
Родные русские дороги
и бездорожье, словно встарь,
и так же вытирают ноги
у храма книжник и мытáрь.
Родные русские ухабы
и грязь, приставшая к рукам.
И так тоскливо смотрят бабы
вослед ушедшим мужикам.
Родные русские забавы:
стакан, другой да острый нож.
И жажда жизни, как отрава,
и с губ слюняво каплет ложь.
Родные русские дороги,
и в реках мёртвая вода.
И вспоминаем мы о Боге
когда в окно стучит беда.
«Призрачным вопросом…»
Призрачным вопросом
солнце сквозь ненастье.
Расскажи мне, осень,
что такое счастье?
В мире светлом снова
осени стихия.
На листе кленовом
я пишу стихи ей.
Выпадают росы
в Бабье лето щедро.
Расскажи мне, осень,
о дыханье ветра.
Но закрылись веки —
снится, иль не снится —
расскажи о снеге
на Покров Царицы.
Грусть идёт незримо
по зеркальной грани.
Жду я от любимой
взгляда и свиданья.
Призрачным вопросом
ледяные страсти.
Расскажи мне, осень,
что такое счастье?..
«Востроносые чайки проносятся низко над морем…»
Востроносые чайки проносятся низко над морем,