Вострикова ректор убедил забрать заявление назад и даже повинился перед ним, что не выступил сразу на том совете в качестве справедливого третейского судьи.

– Вы поймите, Александр Васильевич, – сказал он прочувствованно, – если вы действительно уйдете, то это ляжет грязным пятном на всех нас, на весь творческий коллектив, который, к слову, вас искренне поддерживает и, я не побоюсь сказать, даже любит… по-своему. Бросьте свои обиды! Да и Свежников осознал… Вот ведь разболелся…

– Он на обследование лег, чтобы избежать ответственности за свои слова, – продолжал горячиться Востриков. – Да вы разве не видите, он ведь это не просто о своих ученицах, девочках, между прочим, на редкость талантливых, сказал, он целый народ испачкал! За что! Что они ему лично сделали!

Всё же Востриков остался. Он никому ничего не объяснял, к разговору этому никогда не возвращался. А длительное отсутствие на занятиях Свежникова и вовсе успокоило людей. Его «лабораторию» разобрали в другие мастерские, а сестрицы Авербух попали к Вострикову. Они знали о том, что случилось и что Сашка чуть было не хлопнул дверью из-за них, но даже не намекнули ему на то, что благодарны за его заступничество.

Между собой, однако, об этом поговорили.

– Приятно все-таки, Сарик, – томно вздохнула Женя. – Хороший он, этот наш Сашка!

– Приятно, Женюля! А вообще-то нормально, – задумчиво ответила Сара, – иначе-то как? Вот ест человек через рот, а испражняется через… Ну, ты понимаешь! Что же его надо за это благодарить, что он наоборот не делает? И Сашка сделал как положено, показал куда и что. Иначе ведь и невозможно было. А вот Максимилиана жаль! Он что-то там перепутал… Не туда кусок понес…

Сестрицы разом рассмеялись и больше к этому разговору возвращаться не стали.

Результатов конкурса в училище почти никто не ждал, потому что победа профессора Свежникова была настолько определенной, неминуемой, что это походило на голосование с одним кандидатом, то есть, если придет голосовать один лишь он и проголосует конечно же за себя, то он и выиграет. Так же думали и в столичном руководстве, успокоенные тем, что скандал унялся и профессор тихо ждет в санатории своей счастливой участи.

Открытых надежд не выражали и соискатели. Они, правда, все в душе отчаянно надеялись на победу, потому что в творчестве невозможно существовать без амбиций. Творчество – это, собственно, и есть амбиции в своем «сухом» остатке, это выжимка из человеческой самонадеянности, честолюбия и безграничной веры в свои таланты. Не будь этого, не было бы тех бриллиантов, которыми одаривают нас лишь единицы. Всё было бы скучно, почти по-канцелярски тускло и так же плоско, как какой-нибудь казахский солончак.

Соискатели ходили будто тени, не поднимая друг на друга глаз, потому что боялись увидеть в них жалость или, что еще хуже, недобрую ревность, а ведь более чем за полтора годы учебы они ни разу не конфликтовали, ни разу не желали друг другу неудачи. Это было особым испытанием на прочность их душевных качеств, которое чуть было не поколебал неожиданный приём их учителя профессора Свежникова.

Сам же он вел себя в санатории очень беспокойно, потому что ему снились сны, в которых впереди его по гаревой дорожке бежали дети с лицами студентов его «лаборатории малых талантов», а на трибуне неистовствовали те же люди. Он старался разглядеть среди них сестриц Авербух, но их нигде не было. Вот это более всего и беспокоило профессора. Еще он видел старого белоусого металлурга с его картин, который вместо того, чтобы вертеть в огненном печном жерле раскаленным шестом, грозил ему пальцем и улыбался знакомой улыбкой: так растягивал губы и нависал над ними стреловидным, хищным носом портной Лев Авербух. Противно всё это было и крайне тревожно.