– Не в состоянии, маменька, ехать обратно. Что хотите со мной делайте, а я не могу…

Катя вошла в гостиную, села и заплакала.

Дворник втащил в прихожую два узла с вещами.

– С вещами! – всплеснула руками Анна Тимофеевна. – Катя! Да ты и в самом деле!.. Да что же скажет Петр Михайлыч!

– Здесь я захватила платья, подушки, благословенную икону, а за сундуком с бельем надо послать. Да и ничего ему, маменька, не оставляйте, ничего… Все возьмите. Ничего ему не стоит оставлять. Это совсем мерзавец. Не отдаст – судом требуйте.

Тут уж заплакала и Анна Тимофеевна.

– Да что он тебе сделал-то? Разве еще что сделал, голубушка? – заговорила она.

– Оскорблял, оскорблял на каждом шагу… Да и при вас… разве мало он при вас меня оскорблял! А вы и папенька – он вас и за людей не считает. Он только и называет вас серым невежеством.

– Да, да, да… А сам-то? Сам-то?.. Только разговор один, что благородный, а на деле…

– Какое его благородство! Он просто подлец. В эти три дня, верите ли, я ничего не видела, кроме унижения. У него только деньги, деньги и мои вещи на уме. Он только считает, высчитывает, бракует мое приданое, попрекает меня на каждом шагу. Вы знаете, что он мне сегодня сказал? На мои деньги он хочет ростовщиком сделаться и давать в долг своим сослуживцам под жалованье за жидовские проценты.

– Ну, положим, это-то дело коммерческое, – заметила мать, – но все-таки…

– Ростовщичество-то – дело коммерческое? Да что вы, маменька! – воскликнула Катя. – И кроме того, он сквалыжник, грошовник, бесстыдник. Он кормить меня перестанет, уморит с голоду. Вы знаете, что он сегодня сказал? Он мне велел заказать обед кухарке из тех сладких пирогов, которые нам третьего дня на новоселье присылали.

– Да что ты, Катенька! – удивилась мать. – И больше ничего?..

Катя помедлила немножко и отвечала:

– Да конечно же, и больше ничего. Помилуйте… Что ж это такое! Вчера тоже кухарку одними сладкими пирогами кормил, благо они даровые. Кухарка-то тоже как плачет!

– Ах, Катенька, ах, голубушка! И жалко мне тебя, да и не знаю я, что делать-то с тобой. Ты поешь у нас, позавтракай, пообедай, а к нему все-таки ступай.

– Поймите, маменька, что тут не одна еда. Тут все, все… Хорошо еще, что он записку-то мне отдал, по которой я должна с папеньки четыре тысячи получить. Не знаю, как уж это и случилось-то, что он отдал… «Нате, – говорит, – получите с вашего папеньки…» Пожалуйста, маменька, пошлите за моим бельем.

– Ах… Ах… Ах… – опять заахала Анна Тимофеевна. – Я уж не знаю, как мне и быть-то с тобой. Я не смею без твоего отца за бельем твоим посылать. Вот придет он из лавки, так что сам скажет.

– Да ведь Порфирий Васильич расхитит мое белье, продаст, заложит, если вы не пошлете.

– Господи! Да неужели он такой?

– Хуже худшего. Спасите, маменька, мое приданое, хоть что-нибудь спасите. Ведь, может быть, еще настоящим манером развестись придется.

– Ох, ох! Что ты говоришь, Катюша!

– Не могу я, маменька, с ним жить! Буду жить – погибнуть должна. Зачем вы моей смерти хотите? Пошлите за бельем. Золотые вещи, серебро и платья я привезла, а белье, белье…

– Постой, я за отцом сейчас пошлю… Погоди… Может быть, он и уговорит тебя, – стояла на своем Анна Тимофеевна. – А мужа твоего можно вызвать, попробовать усовестить, нагоняй ему дать, острастку.

– Ничего из этого, маменька, не выйдет.

– Как ничего? Увидит он, что все от него отобрать могут, – вот он и сократится. Небось… Он жадный… Я вижу теперь, что он всего больше деньги любит.

– Из-за денег-то он на мне и женился. Он и не скрывает этого. Прямо говорит.