Нет-нет, я же говорил, история – штука интересная, но это не моя стезя, и научными трудами, включая даже научно-популярные, я никогда не увлекался. А вот художественную литературу читать любил всегда. Так что мне оставалось лишь припомнить «Легенду об Уленшпигеле», и все. Разумеется, написана она Шарлем Де Костером весьма необъективно, кто спорит. Но от автора художественного произведения объективности вообще трудно требовать. Если чуточку удариться в патетику, то он пишет сердцем, а требовать от сердца беспристрастности глупо. Есть, конечно, и такие книги, которые написаны головой. Они объективны, хотя тоже относительно. Но вот их-то как раз читать неинтересно. Не забирают, не хватают за живое – сердца-то нет.
И потом, кому она нужна, эта объективность? Воротынскому? Да ему подавай совсем иное, чтоб он мог в мыслях перенести на себя и на царя Иоанна фразу, произнесенную про далекого гишпанского короля. Кстати, он, как я заметил, вслух подвергать критике самого царя или хотя бы легкому, вскользь, осуждению отдельные стороны его деятельности в общении со мной так и не рискнул. Хотелось – видел я это, но не решался. Чувствовалось, укатали сивку крутые горки, и, пережив одну опалу, угодить в новую он не хотел.
Да и зачем, когда совсем рядышком еще одна такая же сволочь в державном венце, только по имени Филипп. К тому же, согласно моим рассказам, он похож на царя как две капли воды, точь-в-точь. И уж тут-то Михайла Иваныч дал себе волю. Оторвался на бедном испанском короле по самое не балуй. Получалось вдвойне хорошо: человек и пар выпускает, и в то же время абсолютно лоялен к властям собственной страны – не придерешься.
И чем больше князь ругал короля, тем больше в нем разгоралось сочувствие ко мне, как к невинному страдальцу. А как же иначе? Да и не меня он жалел, если уж так разобраться – о себе печалился.
«Сходство судеб скрепило узы дружбы двух этих разных людей». Это я вычитал в какой-то книжке. Высокопарно, конечно, но что-то в этом есть.
Про себя князь поначалу рассказывал мало и скупо, да и то в редкие минуты полного откровения, то есть нечасто. Потом со временем я его раскрутил. Послушать было что. Военачальником стал в двадцать девять лет, в далеком тысяча пятьсот сорок третьем году. Тогда его, вернувшегося из ссылки, в которую он угодил вместе с отцом и братьями, поставили воеводой в приграничный город Белев. В следующем году он – воевода большого полка[16] и наместник Калуги. Потом «годовал» в Васильгороде[17] – тоже приграничье, на самом острие, направленном в сторону Казанского ханства.
Ну а дальше понеслось-поехало. Куда только не забрасывала его судьба! Он и здесь, в Костроме, в свое время ухитрился наместничать. Словом, покидало мужика по городам и весям изрядно. Когда Воротынскому едва перевалило за тридцать, Иоанн Грозный назначил его воеводой полка правой руки в своем неудачном походе на Казань. Это уже было круто. Учитывая, что тамошние полки по численности личного состава редко когда уступали нынешним дивизиям, это – генеральские погоны. А ведь он в то время был чуть старше меня.
Но больше всего Михайла Иванович любил вспоминать Казанский поход тысяча пятьсот пятьдесят второго года. Оно и понятно – пик карьеры. Он, да Андрей Курбский, вместе с которым за год до этого, будучи в Рязани[18], они гоняли ногаев, да Александр Горбатый-Шуйский – вот эта троица и ухватила львиную долю общей славы, заслуженно купаясь в ее лучах. Был еще Алексей Адашев, но он уже тогда был не в счет, находясь на особом положении. Помните, у Дюма – три мушкетера и д’Артаньян. Так вот Адашев – это и есть д’Артаньян, а Воротынский в числе мушкетеров.