– Долго стоять перед каждой картиной. Беллини, Боттичелли, Рафаэль…

– Их скоро всех сожгут в кострах, в солдатских печках.

– Идти вперед, вновь возвращаться. Произнести два-три слова в течение нескольких часов. Только на улице, где резкий ветер и косой дождь…

– Застегните пальто, Ваца, вы так можете простудиться.

– И быстрый взгляд – полный нежности, робкий, просительный, словно чужой на бульдожьем самоуверенном лице.

– А после будет жаловаться.

– Вы представить не можете, каким победителем ощущает себя Вацлав. Теперь он уже никогда не будет слушаться меня…

«Ты спрашиваешь, люблю ли я Венецию и почему мы сюда приехали? О последнем скажу: не почему. Просто приехали, ибо нервам здесь уж слишком хорошо и покойно, а жизнь слишком мало похожа на жизнь вообще, да в Венеции, впрочем, и нельзя „жить>4 – в ней можно лишь „быть>4… ибо никогда не мог понять, к чему здесь магазины, биржи, солдаты! Всё это не всерьез здесь… Я чувствую, что сподоблюсь хоть в этом поступить как Вагнер и приеду умирать в Венецию. Какой это холодный и страшный дворец, это не капризная готика, но точно сколоченный ренессансный гроб, достаточно величественный для того чтобы похоронить в себе великую душу…»

Это письмо Дягилев написал в 1902 году, за двадцать семь лет до своей смерти. Напророчил себе Венецию, как напророчил Иосиф, последний из великих русских поэтов. Никто не придет следом, нет Венеции, нет Парижа, нет мира – только снег, руины, варвары, басурмане…

Всё делал с неведением ребенка.

Даже во время покоя казалось, что Нижинский незаметно танцует.

* * *

Сегодня ясный, морозный день, как будто Рождество.

Почему бы нам не устроить в мае рождественский ужин? Я надену свое любимое платье от Пуаре, цепочку из мелких бриллиантов – подарок близкого человека, вещицу, которую я не могу продать… Подкрашу лицо. Ольга зажжет свечи, заварит остатки кофе. Я выйду в гостиную, будто на приеме, устроенном в мою честь.

Если мне суждено умереть от этого нескончаемого холода, я хочу умереть в своем лучшем платье, с улыбкой на устах.

Возможно, мне предстоит тысячелетия лежать в саркофаге пустой холодной комнаты, пока скованная льдами Земля будет лететь в ледяном пространстве космоса к своей неизвестной цели. Рано или поздно этот полет окончится ослепительной вспышкой, гигантским взрывом, в котором навеки уничтожится всё, созданное нами…

Путь нечестивых погибнет.

Мне легко думать об этом. Мы, русские, осознаем историю мира как последовательность повторяющихся катастроф. Нас не удивляют плохие новости. Мы не ожидаем ничего другого.

Картина гибели и разрушения для нас – вполне привычный пейзаж. Мы – пассажиры «Титаника», трюмы которого всегда заполнены водой. Мы вечно живем в ожидании дня, когда наш огромный плавучий дом распадется на куски. Мы будем жить, цепляясь за обломки. Мы умрем.

Мы принимаем гибель мира со смирением, как естественный ход вещей. Видимо, в этом и состоит русская национальная идея.

Музыканты забренчали,
Люди в зале замолчали.
Посмотри на Арлекина —
Кольку!
Вот он с Ниной-Коломбиной
Пляшет польку.
«Динь-динь-дили-дон»,
Вот кот Спиридон.
Что за шум вдалеке?
Глянь-ка:
На Коньке— Горбунке
Едет Ванька!
Распроклятого буржуя
В три минуты уложу я.
Девчонка комсомолка
Не боится волка.
Из ковра и двух зонтов
Для спектакля змей готов.
У Петрушки
Палка,
Мне Марфушку
Жалко.
Спящая красавица
Спит не просыпается.
Вот пред вами вся орава.
Браво! браво! браво! браво!
(Даниил Хармс, 1928)
* * *

Наш загадочный покровитель объявился снова. Прислал двоих хмурых, раскосых великанов, которым Ольга не хотела открывать. Я открыла. Они сразу прошли в кухню – мешок картошки, мешок угля, мешок поменьше, внутри – яблоки, сахар, крупа, консервы. Отдельно, завернутые в бумагу – апельсины. Роскошь!