– Вот видите, какая она ласковая-то. Она требует у вас половину выигрыша. Говорит, что пополам с вами играла, – перевела Конурину Глафира Семеновна речь француженки.
– Какой к черту выигрыш! Я продулся как грецкая губка. Во весь вечер всего только три ставки взял. Нон, мадам, нон… Я проигрался, мамзель… Я в проигрыше… Понимаешь ты, в проигрыше… Я пердю… Совсем пердю… – обратился Конурин к француженке.
Та не отставала и бормотала по-французски.
– Уверяет, что пополам с вами играла… – переводила Глафира Семеновна. – Вот неотвязчивая-то нахалка! Дайте ей что-нибудь, чтобы она отвязалась.
– На чай за ласковость можно что-нибудь дать, а в половинную долю я ни с кем не играл.
Он остановился и стал шарить у себя в карманах, ища денег.
– У Николая Иваныча ваши деньги, а не у вас. Он их сгреб со стола, – говорила Конурину Глафира Семеновна.
– Были и у меня в кармане большие серебряные пятаки.
Он нашел наконец завалившуюся на дне кармана пятифранковую монету и сунул ее француженке:
– На́ вот… Возьми на чай… Только это на чай… За ласковость – на чай… А в половинную долю я ни с кем не играл. Переведите ей, матушка Глафира Семеновна, что это ей на чай…
– А ну ее! Стану я со всякой крашеной дрянью разговаривать!
Француженка между тем, получив пятифранковую монету, подбросила ее на руке, ядовито улыбнулась и опять заговорила что-то, обращаясь к Конурину. Взор ее на этот раз был уже далеко не ласков.
– Вот нахалка-то! Мало ей… Еще требует… – опять перевела Глафира Семеновна Конурину.
– Достаточно, мамзель… Будет. Не проси. Сами семерых сбирать послали! – махнул Конурин француженке рукой и пошел от нее прочь под руку с Глафирой Семеновной.
Он шатался на ногах. Глафире Семеновне стоило больших трудов вести его. Вскоре их нагнал Николай Иванович и взял Конурина под другую руку. Они направились к выходу из зимнего сада. На шествие это удивленно смотрела публика. Вслед компании несколько раз раздавалось слово «les russes».
XIX
С сильной головной болью проснулся Конурин на другой день у себя в номере, припомнил обстоятельства вчерашнего вечера и пробормотал:
– А и здорово же я вчера хватил этого проклятого коньячищу! А все Ницца, чтобы ей ни дна ни покрышки! Такой уж, должно быть, пьяный город. Пьяный и игорный… Сколько я вчера просеял истиннику-то в эти поганые вертушки! В сущности ведь детские игрушки, детская забава, а поди ж ты, сколько денег выгребают! Взрослому-то человеку на них по-настоящему и смотреть неинтересно, а не только что играть, а играют. А все корысть. Тьфу!
Он плюнул, встал с постели и принялся считать переданные ему вчера Николай Ивановичем деньги, оставшиеся от разменянного вчера пятисотфранкового билета. Денег было триста пятьдесят два франка с медной мелочью.
– Сто сорок восемь франков посеял в апельсинной земле, – продолжал он. – Да утром на сваях такую же препорцию икры выпустил. Ой-ой-ой, ведь это триста франков почти на апельсинную землю приходится. Триста франков, а на наши деньги по курсу сто двадцать рублей. Вот она, Ницца-то! В один день триста французских четвертаков увела… А что будет дальше то? Нет, надо забастовать… Довольно.
Он умылся, вылил себе на голову целый кувшин воды, оделся, причесал голову и бороду и пошел стучаться в номер Ивановых, чтобы узнать, спят они или встали.
– Идите, идите. Мы уж чай пьем… – послышалось из-за двери.
– Чай? Да как же это вас угораздило? – удивленно спросил Конурин, входя в номер. – Ведь самовара здесь нет.
– А вот ухитрились, – отвечала Глафира Семеновна, сидевшая за чайным столом. – Видите, нам подали мельхиоровый чайник и спиртовую лампу. В чайнике на лампе мы вскипятили воду, а самый чай я заварила в стакане и блюдечком прикрыла вместо крышки. Из него и разливаю. Сколько ни говорила я лакею, чтобы он подал мне два чайника, – не подал. Чай заварила свой, что мы из Петербурга везем.