Харви с самого начала считал, что мне следует уладить дело до суда. Ты ведь помнишь Харви Лэнсдона? Ты считал, что у него большое самомнение. Так и есть; но он рассказывал такие чудесные истории. Теперь его приглашают на ужин другие люди, и там он рассказывает истории обо мне.

Харви и правда слегка меня бранил, потому что он любит сразу переходить к сути дела. В его офисе я мямлила и отклонялась от темы, а он возился с бумагами, намекая на то, что я зря трачу его время или свои деньги – что, в общем, одно и то же. Мы не пришли к согласию в понимании того, что есть истина. Он хотел знать только самую суть. Я же считаю, что суть можно понять, лишь собрав воедино все крошечные неоконченные истории, которые не имеют успеха за обеденным столом и кажутся несущественными, пока ты не соберешь их вместе. Может быть, именно это я пытаюсь сделать в своих письмах, Франклин, потому что, хоть я и старалась отвечать на его вопросы прямо, каждый раз, когда я делала простое оправдательное утверждение типа «Конечно же, я люблю своего сына», я чувствовала, что лгу и что любой судья и присяжные смогут об этом догадаться.

Харви было плевать. Он один из тех адвокатов, для которых закон – игра, а не моралите. Говорят, именно такие адвокаты и нужны. Харви любит с пафосом утверждать, что никто не выигрывал дело только потому что был прав, и он даже внушил мне неясное ощущение, что если справедливость на твоей стороне, то это даже небольшая помеха.

Разумеется, я вовсе не была уверена, что справедливость на моей стороне, а Харви мое отчаяние казалось утомительным. Он скомандовал мне отбросить всякое смятение по поводу того, как это будет выглядеть, если я приму свою репутацию Плохой Матери, и ему явно было совершенно плевать, являюсь ли я плохой матерью на самом деле. (А я, Франклин, была ею. Я была ужасной матерью. Не знаю, сможешь ли ты когда-нибудь меня простить.) Его аргументы были откровенной экономикой, и, насколько я понимаю, так решается множество судебных процессов. Он сказал, что во внесудебном порядке мы сможем выплатить родителям гораздо меньшую сумму, чем та, которую могут присудить им чувствительные присяжные. Самое главное, что не было гарантии получить компенсацию за судебные издержки, даже если бы мы выиграли. Я постепенно поняла: это означает, что в стране, где ты «невиновен, пока не доказано обратное», любой может обвинить меня в чем угодно, и я могу потерять сотни тысяч долларов, даже если докажу, что обвинения были беспочвенны. Добро пожаловать в США, весело сказал он. Мне так не хватает тебя, чтобы хорошенько на это посетовать. Харви не интересовало мое раздражение. Его забавляли эти юридические парадоксы, потому что под ударом была не его компания, которая когда-то началась с единственного льготного авиабилета.

Оглядываясь назад, я понимаю, что Харви был совершенно прав – я имею в виду насчет денег. И с тех самых пор я все думаю: что же заставило меня вынудить Мэри передать дело против меня в суд, вопреки здравым советам юриста. Должно быть, злость. Если я что-то и сделала не так, то мне казалось, что я уже достаточно сильно наказана. Ни один суд не смог бы приговорить меня ни к чему хуже, чем эта лишенная событий жизнь в убогом дуплексе, с куриной грудкой и капустой на ужин, с мерцающими галогеновыми лампами и доведенными до автоматизма визитами в Чатем дважды в месяц; или, что еще хуже, к почти шестнадцати годам жизни с сыном, который, по его собственному утверждению, не желал иметь меня в качестве матери и который почти ежедневно давал мне повод не желать иметь его в качестве сына. И все равно я, наверное, должна была сама сообразить, что, если обвинительный вердикт присяжных никогда не смягчит горе Мэри, точно так же более мягкое решение никогда не уменьшит мое чувство соучастия. Грустно это признавать, но, должно быть, в большой степени мною двигало отчаянное желание быть публично оправданной.