В общем, сегодня Верховный суд должен был вынести какое-то решение, и радио работало весь день. Персонал настолько шумно и буйно сыпал взаимными обвинениями, что несколько клиентов, покинутых у стойки, развернулись и ушли. В конце концов я сделала то же самое. В то время как два консерватора склонны открыто отстаивать свою позицию, либералы всегда вступают в спор от имени истины, справедливости или гуманности. Чаще всего я ума не приложу, как мне защищаться.

К тому же, хоть я и надеюсь, что эти письма не превратились в назойливые попытки оправдать себя, я в равной степени беспокоюсь, что может показаться, будто я готовлю почву для утверждения, что Кевин – это целиком моя вина. Я и правда иногда потакаю себе в этом и жадно упиваюсь чувством вины. Но я сказала «потакаю». В наслаждении всеми этими mea culpa[77] есть некое возвеличивание, некое тщеславие. Вина дарует страшную силу. И она все упрощает не только для зрителей и жертв, но больше всего для самих виновных. Она наводит порядок в сухом остатке. Вина транслирует простые уроки, в которых другие могут найти утешение: вот если бы она не… – и косвенным образом получается, что трагедии можно было избежать. Наверное, можно даже найти какое-то хрупкое спокойствие в предположении, что существует полная ответственность, и порой я вижу это спокойствие в Кевине. Это выражение, которое его тюремщики путают с безжалостностью.

Но со мной это жадное упоение виной не работает. Я никак не могу собрать внутри полную картину. Она больше меня. Эта история повредила слишком многим людям – тетям, кузенам и их лучшим друзьям, с которыми я никогда не познакомлюсь и которых не узнала бы при встрече. Я не могу одновременно держать в себе многочисленные семейные обеды, на которых один стул остается пустым. Я не могу терзаться из-за того, что фотография на пианино навеки испорчена, потому что этот снимок отдали в газеты или потому что портреты братьев и сестер по бокам продолжают отмечать этапы дальнейшей зрелости – окончание колледжа, свадьбы – пока неподвижная фотография из школьного выпускного альбома выцветает на солнце. Я не причастна к постепенному разрушению когда-то крепких браков; я не улавливаю мимолетный и тошнотворно-сладкий запах джина в дыхании прежде усердного риелтора во все более ранние дневные часы. Я не чувствую веса всех этих коробок, которые складывают в грузовик, после того как в одночасье оказывается, что невозможно больше терпеть этот цветущий район с роскошными дубами, с ручьями, бегущими по круглым камням, и с веселым смехом других, живых и здоровых детей. Кажется, что мне, для того чтобы осмысленно чувствовать себя виноватой, нужно держать в голове образы всех этих потерь. А я, как в той игре, в которую мы играли в машине, когда нужно повторять: Я еду в путешествие и беру с собой антикварный абажур, болтливую бабушку, веселого волка… – я всегда застреваю в паре мест прежде, чем закончится алфавит. Я начинаю жонглировать неестественно красивой дочерью Мэри, близоруким компьютерным гением – ребенком Фергюсонов, долговязым рыжеволосым отпрыском Корбиттов, который всегда переигрывал в школьных пьесах, а потом добавляю еще неизъяснимо грациозную учительницу английского Дану Рокко – и все шары летят на пол.

Конечно же, тот факт, что я не в состоянии проглотить всю эту вину, совершенно не означает, что другие не будут все равно валить ее на меня, и я с радостью предоставила бы для нее пригодное хранилище, если бы считала, что его наполнение принесет им пользу. Я все время возвращаюсь к Мэри Вулфорд, для которой пережитая несправедливость до сих пор является крайне неудобной дорогой с односторонним движением. Думаю, я могла бы назвать ее избалованной: она ведь подняла слишком уж большую шумиху, когда Лора не попала в команду по легкой атлетике, хотя ее дочь, какой бы она ни была красавицей, была физически слабой и совершенно не атлетичной. Но, наверное, несправедливо называть недостатком то, что чья-то жизнь всегда шла гладко и с минимальным сопротивлением. Кроме того, она – своенравная женщина, и, как мои коллеги-демократы, по природе склонна негодовать. До