В среду Овсовы распрощались с Лукашами. Их повезли к станции на попутной машине. Провожал соседа сам Матвей Кожин. Вещей набралось – гора. Здесь были узлы, корзинки, два бочонка – с огурцами и с грибами. Когда к дому подогнали машину и стали выносить вещи, Марья Антоновна, зорко следя за погрузкой, жаловалась Кожину, что еще что-то хотела купить, да совсем забыла.

Матвей ухмыльнулся.

– Чего же еще надо? Вот разве поленницу дров. А что, Марья, не захватишь ли десяток плашек? Березовые, сухие, сгодятся.

– Не мешало бы, Матвей Савельич, – серьезно ответила Овсова.

Приехав на станцию, остановились около крошечного привокзального скверика с десятком кустов сирени и одинокой скамейкой.

Часть вещей оставили с Марьей Антоновной в скверике, остальные сдали в багаж. Заняв очередь за билетами, мужчины вышли на перрон. Здесь царили жара и скука. Солнце светило отвесно, упираясь горячими лучами в тесовые крыши вокзала, с которых, как шелуха, осыпалась краска. У входа в зал ожидания, на каменных ступенях, пристроилась цыганка. На груди у нее в платке висел ребенок. Цыганка ела булку, запивая ее квасом из бутылки.

В стороне, под жидкой тенью молодого дубка, обхватив руками портфель и шляпу, дремал худощавый человек. Около него вертелся цыганенок. Он то ходил на носках, то приседал на корточки, внимательно разглядывая лицо спящего. Человек неожиданно чихнул, цыганенок отскочил в сторону и затараторил:

– Дядя, дай денежку, дай! На животе спляшу.

Мужчина еще раз чихнул. Цыганенок подпрыгнул и заголосил:


Сковорода, сковорода…


В конце перрона помещался буфет. Кожин с Овсовым заглянули в приоткрытую дверь, подумали и молча вошли. Буфетчица, зажав между коленями насос, с грохотом накачала две кружки пива.

Василий Ильич, отхлебнув глоток, грустно улыбнулся:

– Ну, вот теперь, Матвей Савельич, кажется, все. Последние часы я здесь.

Кожин, потягивая пиво, пытливо взглянул в глаза Овсова.

– Как дальше жить думаешь?

Василий Ильич склонился над столом.

– Пенсию буду хлопотать.

– А лет-то хватит? Выработал?

– Нет, пожалуй, не хватит. У меня большой перерыв был. Тяжело мне.

Кожин опорожнил кружку.

– Тяжело, говоришь? Это верно, – и он неторопливо расстегнул пиджак, вынул из кармана лист, свернутый в трубку.

– На, возьми и порви договор. Деньги-то еще не все выплачены, а что взял – вернешь Михаилу помаленьку.

Василий Ильич взял договор, машинально развернул его и долго держал развернутый лист, о чем-то думая. Потом свернул его и подал Матвею.

– Матвей Савельич, деревня-то не та.

Матвей не ответил. Василий Ильич перегнулся через стол, схватил Кожина за рукав и начал торопливо и бессвязно убеждать, что в Лукашах жить нет интереса, что здесь так же беспокойно и хлопотно, как и в городе. Матвей, слушая его, мрачнел. А когда Василий Ильич выдохся и с пугливой улыбкой взглянул на него, Матвей запрятал договор глубоко в карман.

– Как хочешь. Смотри, тебе виднее. Только ты знаешь, что Мишка твой дом сроет?

– Как сроет?!

– Новый будет строить. Ты думаешь, он твоим домом прельстился? За усадьбой он погнался. Да и то, правду надо сказать, что лучше твоей усадьбы в Лукашах не найти. Сухая. Мишка-то боялся, как бы кто другой не перехватил. Да и я доволен. Сын ведь мне. Рядком будем жить… Да… Сроет он дом.

– Сроет… – как эхо, отозвался Овсов, и перед глазами закачалась вывороченная с корнями береза. «Повис, повис», – прошептал он и, уронив на стол голову, заплакал.

Двое за соседним столом насторожились. Матвей осторожно встал и, взглянув на вздрагивающие плечи Овсова, вышел на улицу.