И оттого, что в голосе мужа не слышно было ни гнева, ни раздражения, а одно только беспомощное удивление, Нина чувствовала, что не в силах ни возразить ему, ни оправдаться.

Матвей унес телефон в прихожую, и долго за прикрытой дверью слышалось его виноватое бормотанье.

Нина повернулась лицом к стене, натянула одеяло на голову и заплакала…

Ну что вы станете с нею делать – старуха развлекается! Давний какой-то английский фильм начинается прекрасной сценой, где умирающий остряк дрожащей рукой поджигает развернутую в руках сиделки газету. И умирает, хохоча… Последнее развлечение на смертном одре. Так вот, старуха развлекается.

Эта афера с опекунством… Нет-нет, она прекрасно понимает, что дело безнадежно, да ей результат не так уж и необходим. Ей что важно? Она занялась. Неважно чем. Она занята, а значит, жизнь продолжается. Это – раз. И если б только это! Тогда старухины штучки выглядели бы вполне невинно. Нет, ей подайте карусель штопором, чтоб вертелись вокруг ее идеи друзья, знакомые, незнакомые, Союз художников, коллегия адвокатов, райисполком, горсовет и все милицейские чины нашего районного отделения.

Кажется, Матвей уже возил ее на прием к секретарю Союза. Секретарь, конечно, поинтересовался, почему ходатайствуют об одном опекуне, а таскается с уважаемой Анной Борисовной совсем другой человек. Странная, дескать, форма опекунства.

Давайте, давайте. Крутитесь, таскайтесь, распечатывайте на машинке заявления во всевозможные учреждения.

Кстати, вот Нина хорохорилась, а против старухи слаба оказалась. Сейчас заявление для нее строчит и на машинке в четырех экземплярах отстукивает. Старуха ведь спрут, ее щупальца намертво в жертву впиваются. Против старухи все вы слабаки, братцы. Она всех вас вокруг пальца обернет и кукишем выставит.

Кампания по делу опекунства строго засекречена. Якобы засекречена. Во всяком случае, стоит войти в мастерскую, чтобы чайник вскипятить и пожевать чего-нибудь, – лица у старухи и ее свиты оборачиваются вокруг оси, как флюгер – хлоп! – лояльные полуулыбочки: «Здравствуй, Петя» – и бумажки какие-то со стола соскальзывают, шелестя, куда-то в рукава, что ли, – были, и нет их. Главное – все эти Севы, Саши, Нины и Матвеи презирают его всей душой, страстно и горячо. Можно представить, как вечерами они перезваниваются: «Ну вы подумайте, она совсем сошла с ума. Что она затеяла: он же ее оберет, этот Растиньяк, это ничтожество, оберет до нитки и вышвырнет на улицу!» – «А вы обратили вчера внимание – с какой скучающей физиономией он снисходит в мастерскую? Будто ничего о ее намерениях и не знает. А ведь знает, подлец!»

Да. Знаю. И чихал на вашу благотворительность. Поставьте ее под кровать, вашу благотворительность, вместо ночного горшка… Сева, надо полагать, особенно неистовствует.

Потомственный интеллигент, эстет Сева, Всеволод Алексеевич, миляга, обаяшка – по задаткам своим тип растленный. Точнее, мог бы им быть, но обстоятельства не позволили: могучие старинные корни – профессорская семья, дед – крупнейший русский эпидемиолог, прадед тоже кто-то там, не хухры-мухры; всяческие в фамильном древе народовольцы на ветвях и чуть ли не декабристы в обнимку с министрами царского двора. Благородное книжное детство, благоухающие крахмальные салфетки: старинное серебро и подлинники на стенах. (А это, детонька, – этюд выдающегося русского художника Ильи Ефимовича Репина. Твой дедушка очень с ним дружен был.)

Затем – образцовая юность, взращенная концертами камерной и симфонической музыки, институт, аспирантура, прекрасная диссертация и – прекрасная и пресная, как хлорированная вода, супруга (рыба камбала) из известной семьи. Ну и так далее…