Так же молча она достала из карманов перчатки, натянула их, тесные, тщательно, не торопясь.

– Петр Авдеевич, – наконец сказала она доброжелательно. – Пристрастие к выяснению отношений – один из тяжелых пороков российской интеллигенции.

Отвернулась и отворила дверь в сырые колеблющиеся сумерки. Мгновение ее худощавый черный силуэт стоял в проеме двери, затем, по-женски осторожно нащупывая высокими каблучками ступень за ступенью, Нина спустилась и пошла по двору не оглядываясь.

Не обернется? Нет, отстукивает каблучками пространство – дальше, дальше… Многоточие.

Интересно – была ли у этой женщины в жизни страсть? Та самая, что любое прекрасное воспитание разносит в клочья? Не похоже. Он попробовал представить ее в постели, но ничего не получалось: Нина лежала в широкополой своей шляпе, торчали из-под одеяла каблуки сапог…

Так прекрасно воспитана, что и брезгливой гримаски не оставила. Все подобрала – презрительные губы, вежливые брови – и унесла с собой. Пустота… На углу дома в железном обруче под колпачком свисает желтым лимоном тусклая лампочка…

Он следил за Ниной, пока она не завернула к остановке троллейбуса, потом запер входную дверь и зашел в мастерскую.

Старуха сидела нахохлившись, свесив с колен огромные кисти рук. Услышав, как вошел Петя, угрюмо сказала:

– Я подозревала, что эта баба стерва, но не думала, что она так гордо носит свою стервозность. Как орден святого Владимира.

– А что, она не пришла в восторг от вашего хамства? – безразличным тоном спросил Петя и, не дав старухе ответить, сказал: – И сколько раз я просил отдавать мне в стирку все ваши шмотки. Посмотрите на свое платье, ведь к вам люди приходят! Сейчас поглажу чистый халат, попробуйте не переодеться!

– Ты маньяк, мальчик. Ты жалкая прачка, – ответила она презрительно. – Это платье можно носить еще два года без ущерба для окружающих.

Он отмахнулся и поплелся в ванную снимать с крендельной батареи необъятный старухин халат. Потом, перекинув его через гладильную доску, долго, уныло катал допотопный утюг по зеленым полам, тяжело свисающим с доски, как занавес передвижного полкового театра…

…Нина раскинула на тахте ночную сорочку, разделась.

– Постой минутку, – сказал за спиною Матвей, и слышно стало, как по бумаге заскользил карандаш – широкими конькобежными линиями. – Руку подними.

– Вот так?

– Нет, кулак. Вроде замахнулась… М… Угу… Стой…

Прошли минута, две, пять… Кожу на плечах и груди усеяли пупырышки.

– Мне холодно.

Молчание и карандашный шорох.

– Матвей! Я замерзла!

– М-м? Да, милый, сейчас… Все.

Она накинула сорочку и дрожа нырнула под одеяло – согреваться. Матвей сидел в кресле и, не поднимая головы, рисовал что-то на листе бумаги, прикнопленном к планшету.

– Что ты рисовал сейчас? – спросила она, по-детски выглядывая из-под одеяла.

– Да так… нужна мужская спина для композиции.

– Мужская?!

Он хмыкнул:

– Ну да… Неважно… Мне только – движение мускулов.

– Мускулов?! – Лицо у нее стало оскорбленным. – Ты с ума сошел, какие у меня мускулы!

Он засмеялся и не ответил. Нина уже привыкла к этой раздражающей ее манере. Он часто забывал ответить, просто не успевал – погружался в собственные размышления. Так вынырнувший из воды пловец успевает только воздуху глотнуть, а разглядеть, что там на берегу, ему некогда.

Вот так он может сидеть бесконечно, иногда отводя голову назад и чуть вбок и смахивая ребром ладони ластиковые крошки с листа. Можно уснуть, проснуться, умереть, наконец, – он, разумеется, поднимет голову и взглянет, но – издалека, со дна своего колодца.