А перед тем мы знатно загуляли с Графом. Недели на три, наверно. Пили, шлялись и пили, уже и вспомнить не могу на какие шиши. Того, что я забрал из дома, хватило нам вечера на три. Потом ставил Серега, пока и сам не обсох. Где-то я еще самую чуточку подкалымил, срубал деньжат наскоро, то разгружая поддоны с хлебом, то, наоборот, затаривая огромную фуру ящиками, набитыми уже опорожненными бутылками. Работы я и сейчас не боюсь, и тогда не чурался. Кто-то приносил нам вино, к кому-то мы шли сами, ехали, бежали, с кем-то наскоро состыковывались в парадных. Всего уже не вычислить и не расписать, но в одном уверен твердо – ни одного вечера у нас не пропало в трезвости. Да я и жил у него, забираясь в берлогу наутро после бессонной ночи, проведенной с очередной подругой.

К Татьяне я, кажется, тоже попал разок, но только один, и то уже в совершенно разобранных чувствах. В прочих состояниях души я старательно обходил ее не то чтобы слишком далеко, но с уверенной твердостью. «Ты уж извини», – кинула она мне как-то одним уголком рта, когда мы случайно оказались рядом на диване. «Он простит», – ответил я дипломатично, заботясь лишь о том, чтобы сохранить воздушную прослойку между нашими бедрами. Она чуть довернула голову и покосилась на меня из-под иссиня-черной челки. Не знаю, чем она генерировала свое поле, но напряженность там была такая, что прошибало любую изоляцию, не то что пару тряпок да сантиметра полтора атмосферы.

Из чужих квартир я старался уходить еще затемно, на ощупь отыскивая носки и брюки, пробегал по стылым и скользким питерским улочкам, осторожно проскальзывал в дверь (Граф сделал мне второй ключ), приставными шагами продвигался по коридору, расставлял свое зыбкое лежбище – раскладушку с двумя вырвавшимися расчалками, и мигом нырял в постель, тут же забиваясь головой под подушку, только бы не видеть этот мир и не слышать как можно дольше…

А когда однажды открыл глаза – напротив сидел Смелянский.

Лежбище я ставил изголовьем к окну, а потому мог, лишь приподняв веки, впустить в поле зрения всю кухню: замызганную плиту с газовым стояком, увешанным паутиной, тумбу, покрытую выцветшей клеенкой, которую все равно было не разглядеть из-под наставленной посуды, узенький столик, привалившийся торцом к стене. Мишка втиснул колени под столешницу и жадно пил чай: обхватил кружку ладонями и прихлебывал кипяток, согреваясь одновременно изнутри и снаружи.

– Привет! – сказал он, заметив, наконец, что я разглядываю его из-под одеяла.

Я выкарабкался из укрытия и подтянулся чуть выше, облокотившись на подушку.

– От Ленки тебе привет и… – он чуть запнулся, но все-таки продолжил так же уверенно: – …От матери тоже.

С похмельной головы я было решил, что это Людмила Константиновна неизвестно с какой радости вздумала раскланиваться со мной на изрядном, впрочем, расстоянии. Но Мишка, понимая мое состояние, объяснился немедля:

– Я заходил к ней как-то и звоню постоянно, так что ты не волнуйся. Она у тебя кремень. Очень серьезная женщина. Молча слушает, потом говорит: рада, что пока живой. И – вешает трубку… Один раз, правда, добавила: выгуляется – вернется. Примешь немножко? – Он покопался в сумке и выставил на стол бутылку «Экстры»: не самой лучшей водки даже по тем временам и не самой дешевой, но, в общем, вполне приемлемой.

– С утра? – прокаркал я пересохшей глоткой.

– Окстись, старик! Утро было уже давно, а сейчас далеко за полдень. Все физиологические процессы закончены. Время думать.

Я, медленно и плавно перетекая из одного состояния в другое, выкарабкался из-под одеяла, оделся, собрал лежбище, завернул за угол, потом прополоскал физиономию и сел к столу.