В начале сентября все было готово. Колесов вернулся из отпуска, я на его глазах снял градуировочную кривую и отпросился погулять на полторы недели. Дней пять славно погудел у Графа, потом выхаживался, а под финал еще съездил с молодыми супругами побродить по Павловску. Лена была как-то напряжена и необычно молчалива, зато Мишка говорил за троих. Он планировал место в Большой Конторе, что располагалась сразу через улицу от политеха. Сидеть там считалось весьма престижным, и папа Смелянский уже искал нужные и короткие тропки. Но, скажу, и Мишка не отсиживался за спиной у родителя. На практике он устроился в один сектор некоей быстро растущей лаборатории и навел нужные мостики. Решал предложенные задачи, там собирался и защищаться, а стало быть, и застолбил себе место.
Мои запросы формулировались куда как скромнее. На кафедре, я знал наверняка, меня не оставят. Очная аспирантура мне и не снилась, а иного средства уцепиться за alma mater я не представлял. Нет, я рассчитывал на приличное место в какой-нибудь достаточно солидной фирме, с тем чтобы годика через два попроситься к Колесову сторонним соискателем. А там, глядишь, лет через пять можно и оформить пристойный кирпич. К тридцати годам – проскакивало в разговорах сокурсников – надо защищаться, а иначе и жить не стоит. Мой средний балл в дипломе, казалось, делал такой набросок жизненного пути вполне реалистическим.
Приятель мне поддакивал.
– Да что тебе беспокоиться! – подытожил он наши разговоры, когда мы уже стояли на перроне, перекуривая, перед тем как войти в вагон. – Какой-нибудь «Агат» или «Радон» с корнями вырвет. Им такие работяги позарез нужны. Вот тем, кто думать хочет, – таким посложнее.
Но оказалось, что никому-то и на хрен не нужны ни наши руки, ни головы.
«Горе в кубе» собрал нас четверых в своем кабинете аккурат за неделю до распределения. «Смелянский, Айзенберг, Донхин… Гомельский…» Он перечислял нас не по алфавиту, а вычитывая из списка, лежащего у него на столе. Там вся наша группа была стасована и выстроена по особому ранжиру. Место каждого зависело от начисленного ему среднего балла. Пять лет мы сдавали экзамены – десять за год, всего, стало быть, пятьдесят на круг. Большая часть отметок так и осела в зачетке, но некоторые выпорхнули и устроились в бумажном приложении к диплому. Специально назначенные люди складывали их, делили, а итоговое число, округленное до трех значащих цифр, приписывалось каждому, определяя его порядковый номер в процессе выбора судьбы.
Комиссия из представителей государственных предприятий, охочих до наших знаний, будет приглашать нас по очереди тащить наудачу квиточек на место в жизни. Первым достанется все возможное, замыкающим – лишь объедки. И нас уверяли с первого курса, что никакие сторонние соображения не будут влиять на место в процессии. Севка Айзенберг, привыкший уже за четверть века быть левофланговым по росту и алфавиту, на этот раз посторонился, пропуская двух наших безусловных отличников – Смелянского и Фоменко. Четвертым в этой счастливой компании обладателей красного диплома был Володя Донхин. Я же тянулся далеко сзади, скромно притулившись в начале второго десятка.
Так что странной мне показалась эта выборка из списка в тридцать без малого голов, и я даже не сразу сообразил, по каким же параметрам нас просортировали на этот раз.
В узком кабинете длинный стол заведующего был придвинут торцом к окну так, что и дневной свет падал на бумаги слева. Мы рядком пристроились на стульях, притулившихся у противоположной стены. Горьков поздоровался, но потом долго шуршал какими-то листками. Наконец он заговорил, еще не поднимая головы: