Элизабет выходит к передней двери проводить их и стоит в прямоугольнике света, пока они преодолевают ступеньки – осторожно, потому что Нэнси мешают маска и хвост. Дети несут хозяйственные сумки, самые большие, какие смогли найти. Элизабет повторяет наставления: только в нашем квартале. Ходите с Сарой, она старше. Не переходите улицу где попало, только на перекрестках. Не надоедайте людям, если они вам не открывают. Кто-то может вас не понять, здесь живут разные люди, у них другие обычаи. Домой к девяти.
Другие голоса уже кричат: Берегись! Берегись! Ведьмы нынче собрались! Это буйное празднество – одно из многих, на которых Элизабет всегда была чужой и до сих пор чужая. Им не разрешали вырезать тыквы, не разрешали рядиться в костюмы и бегать по улице с криками, как другим детям. Им приходилось рано идти спать, и они лежали в темноте, слушая далекий смех. Ее тетушка Мюриэл не хотела, чтобы они, испортив себе зубы конфетами, ввели ее в расходы на дантиста.
Воскресенье, 31 октября 1976 года
Нат
Первым делом Нат тщательно моет руки овсяным мылом, облюбованным нынче Элизабет. В этом мыле есть что-то суровое, шотландское, покаянное. Некогда она тешилась сандаловым деревом, корицей, мускусом, ароматами Аравии, нежными и пышными одновременно. Тогда она покупала лосьоны с экзотическими именами и время от времени – флакончики духов. Она не его умащала этими лосьонами и не для него душилась за ушами, хотя он смутно помнит, что когда-то это делалось для него. Он знает, что, если бы захотел, мог бы вспомнить всё как сейчас, но он не хочет думать об этом, об ароматах, о благоуханном танце бабочек, что танцевался для него одного. Зачем дергать больной нерв? Все ушло, флакончики пусты, все когда-нибудь кончается.
Значит, теперь мыло с толокном, что приводит на ум потрескавшуюся, обмороженную кожу. А для рук – никакой экзотики, только глицерин с розовой водой.
Нат мажет руки глицерином. Он обычно не заимствует у Элизабет косметику; разве что в таких случаях, как сейчас, когда руки неловки и словно ободраны, изъедены растворителем, которым он смывал краску и лак. Хотя все равно остаются коричневые линии, бурый полумесяц у основания каждого ногтя; и никогда не получается до конца изгнать запах краски. Когда-то Нат любил этот запах. Этот запах говорил ему: Ты есть. Далеко от бумажных химер, исков и ордеров, от словесных нагромождений, намеренно иссушенных до потери всякого осязаемого смысла. В те дни ему казалось, что материальные объекты обладают магией, загадочной аурой, которая сильнее тающего притяжения, скажем, политики или закона. Он ушел на третьем году практики. Займи активную этическую позицию. Расти. Меняйся. Реализуй свой потенциал.
Элизабет одобрила этот шаг, потому что ее тетю такие поступки приводили в бешенство. Элизабет даже сказала, что они могут жить на ее жалованье, пока он не встанет на ноги. Эта снисходительность доказывала, что она совсем не такая, как тетушка Мюриэл. Но время шло, он едва сводил концы с концами, и Элизабет мало-помалу перестала его одобрять. Морально поддерживать, как говорится. Слишком маленький дом, жильцы на третьем этаже, мастерская в подвале – предполагалось, напоминала ему Элизабет, что все это временно. Потом перестала напоминать.
Отчасти она сама виновата. Одна половина ее души тянется к чувствительному бедному художнику, другой требуется энергичный, агрессивный адвокат. Она вышла замуж за адвоката, потом сочла его занятие слишком обывательским. А ему-то что делать?
Время от времени (хоть и не всегда) Нат чувствует себя комком замазки, и женщины, которые все время откуда-то берутся, безжалостно мнут его жесткими требованиями и железным неодобрением. Он честно пытается им угодить. Ему это не удается – не потому, что он слаб или безволен, а потому, что их желания безнадежно противоречивы. И не одна женщина, а несколько. Они приумножаются, кишат.