И чтоб назад вернуться, мама ленточек набор давала лыжный им в дорогу, Петруша выбирал сосну, берёзу или ёлку, и ленточки, чтобы не заблудиться в лыжном лабиринте, привязывал на ветки сам, пока не засвеклеют от мороза пальцы, и их отвязывали с папой по возвращении назад.
– А это што у ней? Наворожила, ишь ты, узелков…
– Ба! дай! да дай!
– Тябе щас дам, уди, не лезь.
– Не режь!
– Чаво блажишь, буйно́й? Мялицию позвать?
– Да это чтоб по ним назад!
– Назад? Ну нá. На, на тебе! На, на тебе! верни назад-то их… На, на тебе! На, на тебе…
Бетонный дамбы волнорез тем берегом канала тянулся до речных вокзалов, порта вправо-влево, на этой стороне осыпавшись удобным для купанья скатом насыпи дроблёного щебня́.
Спустился вниз к воде. Почти не шевелясь, прозрачная река едва вела берёзовую стружку бережком. Над солнечным пятном в траве жужжали мухи, мешая летний день с едва заметным запахом гнильцы. Он подошёл поближе; запах слаще, гуще… противный, рыбий, водяной.
Как в «жарко-холодно» играл, остановился. Ещё шагнул. Теплей, ещё теплей… Ух ты!.. В сухом валежнике на осыпи камней лежал Добжанский кот. Он подступил поближе, нос зажав, смотрел: Добжанский или нет? Добжанский? Добжанский кот! Ух ты, ух ты, ух ты!
Закрыли Клязьминские шлюзы. Течение сменилось, вода приподнялась над прежним уровнем береговых камней и понесла назад речную гущу, чешуйки от семян, кувшинки без корней, пушинки, банки-склянки; жужжало облако из мух, в коте чего-то копошилось, рылось, шерсть протлела, и тусклой сизью затянуло единственный теперь зелёный глаз.
Воскреснет, щас, ага…
– Холерный кот! – Он, хмыкнув, подцепил кота на пенопластовый кусок, приставший рядом, поправил камнем, чтоб лежал посереди, сандальей в воду подтолкнул. Теченье приняло ковчежек, подхватило, баюкая на ряби, понесло к Москве. Плот повернул вдоль насыпи, исчез за выступом стены борщевика и возвратился Сашки Василевской визгом.
Кругом меня цвел божий сад;
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слёз,
И кудри виноградных лоз…
М.Ю. Лермонтов. Мцыри
– Насобирал?
– Нет зверобоя, баб.
– Кому и неть, чаво неё видить. Сляпой не знаить, что сляпой, пока ни скажуть люди добрая ему… не то уверовай, что жизь, а то, што исть за ей другая.
– Я, ба, смотрел…
– И баба смотрить, дня не видить. Ни зверобоя неть, ни клевера нима, берёзы ни стоить, а лоб расшиб, об чё ж?
– Ой, я сейчас…
– Сичась прошло, поминок неде справить.
– Я нарву…
– Наврёшь, да баба разгадаеть.
– Нарву…
– Навру на веники сушить?
– Я щас…
– И-и, щас… быстрее только годы вон лятять. Обедать скоро, всё уж, не ходи.
– Я, кстати, видел, баб, Добжанского кота…
– Да что ты? слава те… оть радость Надьке будить… Де же?
– Каналом плыл на пенопласте…
– Тьфу, дурак.
– Да, баб, вон тётя Люба с Сашкой тоже видели его…
– Веслáми гребь, ляща удил?
– Не, по теченью, дохлый…
– Осподи помилуй… как же то? – спросила, не меняя равнодушный взгляд, и, надкусив пакетик борной кислоты, бумажный корешок отплюнув в флоксы, в банку затрушила порошок.
– Чего ты делаешь?
– Дяла, Петрушка, делаю, дяла. У их, што сами садом не идуть, не спросишь… да это кто ж его?
– Собаки, баб, наверно…
– Собаки ладно, а на пенопласт-то кто? Тут не собаки, туть свои. Свои похуже стороны… не ты?
– Не я.
– Не ты, – она кивнула. – Уж знаить баба, как не ты.
Из фартука достала кубик рафинаду, во рту расхрумкала, переслюнив, отплюнула в бачок.
– Чего ты делаешь-то, ба?
– Чаво… Потравку. Из всех щелей ползут, трушáт доску́. У пряников пакет не открывала, смотрю, а там уже заразные они. И как прогрызлись – бох их знать, дом из-под ни`зов подкопали, твари, и так-то рухнеть скоро дом…