– А-а-а! – дико закричала она. – А-а-а! Ха-ха-ха! Черномазый! Он тоже черномазый! Смотрите все! – Она так бесилась, что воспитателям пришлось связать ее и вызвать врача со шприцем. Но когда тот пришел, Кэт уже лежала, счастливо успокоенная, перетянутая простынями, как младенец.
В двенадцать лет ее первый раз погладили по голове. Погладил пожилой воспитатель, Федор Палыч, от которого всегда пахло как от ватки, которой трут попу, перед тем как поставить укол. Кэт изумленно вскинула на него глаза: она не знала, что человек может погладить человека, и очень удивилась этому. Федор Палыч открыл пустую комнату для занятий, завел туда Кэт. Там он снова погладил ее по голове, снял платье, потом трусики. Кэт испугалась, но не заплакала даже тогда, когда штука, которую он вытащил из своих расстегнутых штанов, прожгла ее мучительной болью. Он дал ей апельсин и приказал никому ничего не рассказывать. Она съела апельсин вместе с кожурой, потому что не знала, что его надо чистить.
Сытов потянулся. В Москве он заматывался журналистскими делами и мечтал о тихой провинции и безделье, в провинции же начинал сходить с ума на второй день. Правда, сейчас с ним Кэт, а это совсем другое дело.
Их встречи были очень проблематичны: домой он привести ее не мог – у мамы слабое сердце, а отец, хоть и строил из себя железного, но от бэби бы точно попал в реанимацию. Аристократичные родители Никиты очень болезненно подходили к вопросу продолжения рода и вечно сводили его с разными породистыми кошками. Никита иногда удостаивал некоторых своим кратковременным половым участием. Они шли к нему в постель покорно, будто его блистательные телевизионные репортажи давали им право на эту покорность. Нет, Кэт не смотрела телевизор, но она отдалась бурно, как молодое животное, и Сытов понял, какой преснятиной он до сих пор питался. Но приходилось болтаться по чужим квартирам, и три дня в избушке были просто подарком.
Сытов взял ведро и пошел за водой. Кэт увязалась было за ним, но он цыкнул, и она послушной кошкой прыгнула на кровать.
Колонка была далеко. Никита бутсами месил грязь и, увязая, про себя матерился. У колонки он увидел скопление мужиков. Они были с ведрами, бидонами, канистрами, стоявшими на тележках. Все смирно ждали своей очереди. Сытов пристроился в конце.
– Похоронили бабку-то? – спросил его замухрышистый мужик в рваной женской кофте. Сытов кивнул.
– Да-а, померла бабка! Тихо так, никто и не слыхал. А до того такая веселая была, в магазине бабам хвасталась, что родственник у ней какой-то отыскался, гостил два дня. А как он уехал, так она и померла!
Сытов удивился. У бабы Шуры не было никого кроме Сытова-старшего, которого в войну она мальчишкой как-то там спасла. Никита не любил все эти душещипательные истории и никогда подробностями не интересовался. Баба Шура была одна, как перст, и приезжали к ней только Сытов-младший или Сытов-старший – затаривали московской провизией. Она всегда охала и причитала при виде импортных консервов, а вчера Сытов обнаружил в подполе целый склад нетронутых баночек. Сытов не стал расспрашивать мужика о последних бабкиных днях: ну померла бабка, с кем не бывает в девяносто с лишним лет.
Подошла его очередь, он набрал полные ведра воды и поволокся обратно. Господи, как бабка-то носила?! В последнее время они с отцом навещали ее все реже и реже: отец болел, у Сытова вечные командировки, а когда появилась Кэт... все так уплотнилось, что вставить бабу Шуру в расписание почти не удавалось. В последнее время только деньги и переводил.