Между нами остается всего один шаг, и это расстояние — как минное поле, на которое ступишь — и точно рванет. Но мы попробуем по-другому.

Я опускаюсь на корточки, чтобы видеть Маруськины глаза и не смотреть на неё свысока. Иногда — взрослый авторитет совсем не нужен.

Свои ладони я к Маруське протягиваю как-то сама. Без особого умысла — просто предлагая.

Хочешь где-то спрятаться — давай тебя спрячу я.

Со мной у мамы такое срабатывало.

Правда и фееричный папа в моей жизни так и не появился. Хотя нельзя ведь сказать, что я его не ждала. И хорошо, что не появился. А вот с Ветровым так уже не будет.

Приглашением Маруська воспользоваться не спешит, раздумывает, но и я так быстро не сдаюсь — двигаюсь по «минному полю» медленно, по чуть-чуть сокращая расстояние. Нам нужен диалог или хоть какое-то сближение для начала, чтобы разбавить этот страх. Чтобы она поняла — я не заставлю её выбирать, мне это не нужно. Я никогда этого не хотела. Поэтому — даже не портила её мечты собственными воспоминаниями о Ветрове. Ведь папой он может быть лучше, чем мужем. Даже если не знает, что он — папа.

С женой — можно развестись, и она легко становится чужим человеком. Ребенок при разводе все равно остается общим.

— Солнышко…

В какой-то момент Маруська отворачивается и утыкается лбом в бревенчатую стену. Хорошая возможность, чтобы сделать марш-бросок и обнять, наконец, плюшку за колючие худенькие плечики.

Вопреки моим ожиданиям — Плюшка не сопротивляется, как это у неё бывает, когда она дуется на меня — стоит этаким пассивно сопротивляющимся объятиям Буратиной.

Нет. В этот раз она сама прижимается ко мне, крепко-крепко вцепляясь ладошками в мои руки. Уже хорошо — маму мы не боимся.

Осталось только поговорить.

— Не бойся, солнышко мое, — тихонько шепчу я, стискивая Маруську крепче, — ничего не бойся. Я рядом. И всегда буду.

Пальчики Маруськи сжимаются на моих запястьях так отчаянно, будто я её спасательный круг, и она вот-вот уйдет под воду.

— А он… Он меня сейчас не заберет? — тихонько, так, что я аж вслушиваюсь, чтобы разобрать её шепот, спрашивает меня Маруська.

Вот оно, блин. То, из-за чего мне хочется сдохнуть. Всего-то нечаянно ляпнула правду на вопрос дочери «Мам, а почему ты плачешь?» — и вот сколько последствий. Кто меня тянул за язык, а?

У Маруськи уже, поди, в голове красочная картинка, где Ветров хватает её в охапку и запихивает в свою машину, уезжая в закат. Можно сделать поправку на коня, суть от этого не меняется.

— Нет, солнышко, — обнять бы её еще крепче, чтобы уж самой поверить в то, что говорю, да только, боюсь, у мелкой моей затрещат её хрупкие косточки, — не заберет.

— А потом? — тихо озадачивает меня Маруська, как и многие дети умеющая формулировкой вопроса поставить в тупик. Что лучше — сладкая ложь сейчас или горькая правда потом? Ведь он может же… Как бы отчаянно я ни боролась, в моем случае — это всего лишь дон-кихотская попытка устроить спарринг с мельницей.

Мама всесильная потом так запросто станет мамой-обманщицей. И какой смысл у этого вранья в этом случае.

И все-таки…

— И потом не заберет, — отрезаю я, и все-таки стискиваю свою дочь в руках еще крепче, — он просто увидит, какая я на него злая, и тут же передумает.

Ветров — и передумает, ага. У него же самое любимое развлечение — рушить мою жизнь до самого основания.

Вот только Плюшке этого лучше не знать. С неё хватит нашей правды!

Она и так тихонько похныкивает, утыкаясь носом в сгиб моего локтя. Ну вот, теперь мы еще и ревем. Вот и где то космическое материнское прозрение, когда его так не хватает?