В конце концов он меня уговорил, я остался.
После обеда Зильберович предложил мне сходить по грибы. Я согласился, но спросил, нельзя ли по дороге проведать Глагола. Мне было интересно, узнает он меня или нет.
Зильберович согласился, но сказал, что конюшня, где находится в настоящее время жеребец, вызывает в нем неприятные ассоциации. Какие именно ассоциации, я сначала не понял.
Конюшня была просторная, длинная, построенная на несколько лошадей, но только одно из стойл – самое крайнее – было занято Глаголом, который меня тут же узнал. Он обрадовался мне, как ребенок, громко заржал, застучал копытом и потянул ко мне морду через невысокую деревянную загородку. Я был тоже ему очень рад, погладил его по холке, почесал между ушами и, конечно, угостил сахаром. Он грыз сахар, терся мордой о мою щеку и потом явно не хотел со мной расставаться.
С грибами нам не повезло. Я нашел один подосиновик и две сыроежки, а Лео вообще вернулся пустым.
Потом мы с ним мылись в бане. В настоящей русской бане с парилкой и деревянными шайками. Войдя в предбанник, я увидел в углу на лавке дюжину свежих березовых веников, выбрал какой получше и спросил Зильберовича, взять и ему или нам хватит одного на двоих.
– Мне не нужно, – странно ухмыльнулся Лео, – меня уже попарили.
Я не понял, что это значит, но, когда Лео разделся, я увидел, что вся его сутулая спина вкривь и вкось исполосована малиновыми рубцами.
– Что это? – спросил я изумленно.
– Том, собака, – сказал Лео беззлобно. – Если уж за что берется, так силы не жалеет.
– Не понимаю, – сказал я. – Вы дрались, что ли?
– Нет, – печально улыбнулся Лео. – Не мы дрались, а он драл меня розгами.
– Как это? – удивился я. – Как это он мог драть тебя розгами? И как это ты позволил?
– Но не сам же он драл. Это Симыч назначил мне пятьдесят ударов.
Я как раз снял с себя левый ботинок да так с этим ботинком в руке и застыл.
– Да, – с вызовом сказал Зильберович, – Симыч ввел у нас телесные наказания. Ну, конечно, я сам виноват. Он послал меня на почту отправить издателю рукопись. А я по дороге заехал в ресторанчик, там приложился и рукопись забыл. А когда уже возле самой почты вспомнил, вернулся, ее уже не было.
– А что ж, она была только в единственном экземпляре? – спросил я.
– Ха! – сказал Зильберович. – Если б в единственном, он бы меня вообще убил.
Ошарашенный таким сообщением, я молчал. А потом вдруг трахнул ботинком по лавке.
– Лео! – сказал я. – Я не могу в эту дикость поверить. Я не могу представить, чтобы в наши дни в свободной стране такого большого, тонкого, думающего человека, интеллектуала, секли на конюшне, как крепостного. Ведь за этим не только физическая боль, но и оскорбление человеческого достоинства. Неужели ты даже не протестовал?
– Еще как протестовал! – сказал Лео, волнуясь. – Я стоял перед ним на коленях. Я его умолял: «Симыч, – говорю, – это же первый и последний раз. Я тебе клянусь своей честью, это никогда не повторится».
– И что же он? – спросил я. – Неужели не пожалел? Неужели его сердце не дрогнуло?
– Как же, у него дрогнет, – сказал Зильберович и смахнул выкатившуюся из левого глаза слезу.
Я так разволновался, что вскочил и стал бегать по предбаннику с ботинком в руке.
– Лео! – сказал я. – Так больше быть не должно. С этим надо покончить немедленно. Ты не должен никому позволять обращаться с собой как с бессловесной скотиной. Вот что, друг мой, давай одевайся, пойдем. – Я сел на лавку и стал обратно натягивать свой ботинок.
– Куда пойдем? – не понял Лео.
– Не пойдем, а поедем, – сказал я. – В аэропорт поедем. А оттуда махнем в Мюнхен. Насчет денег не волнуйся, их у меня до хрена. Привезу тебя в Мюнхен, устрою на радио «Свобода», будешь там нести какую-нибудь антисоветчину, зато пороть тебя никто уже не посмеет.