– Докучливую – верно, – прервала ее Натали, – но спокойную?.. Это тебе нравится так ее называть. Знаешь, Эвелина, отчего нам сейчас не хочется ни бодрствовать, ни спать? Оттого что нам скучно, но мы отнюдь не спокойны.
– Почему? Может быть, у нас характеры такие?
– У тебя характер ребенка, который всем забавляется, у меня – женщины, которая многое презирает. Разумеется, мы можем развлекать себя сами, ты – занимаясь легкомысленными вещами, я – серьезными. Но причина тревоги, которая уже коснулась нас и рано или поздно приведет к катастрофе, кроется вовсе не в нас самих. Это роковая, нелепая и, увы, непреодолимая в нашей судьбе вещь – любовь нашего отца к женщине, которая не наша мать.
– Ах, Натали, умоляю тебя, не выставляй нашу бедную мать как повод для нескончаемого процесса, который ты ведешь против отца. Тебе было всего четыре года, когда она умерла, мне – два, Малютка только что родилась; ни одна из нас не знала ее настолько, чтобы вспоминать о ней сегодня. Наша дочерняя любовь всегда лишь очень неопределенное чувство. Мы не можем упрекнуть отца в том, что он уделил слишком мало времени горю. Он надумал жениться во второй раз лишь через двенадцать лет; такую скорбь может превзойти только скорбь малабарской вдовы{16}.
– Как ты легко судишь обо всем, особенно о серьезных вещах! Я не утверждаю, что отец женился во второй раз слишком рано; напротив, я считаю, что он женился слишком поздно для нас!
– Но и нам поздно упрекать его, особенно тебе. Тебе было уже шестнадцать лет, когда он сообщил о своем намерении. Ведь он был так счастлив, хотя, как превосходный отец, отказался бы от этого счастья, если бы увидел, что мы полны страха и отчаяния.
– Подумаешь, какая веская причина для отказа от подобного безумства – несогласие трех маленьких девочек, скучавших в монастыре и спешивших выйти оттуда! Я, например, была в восторге, когда отец, который сам отдался, как ребенок, своей страсти, расписывал нам, детям, все прелести свободы и жизни среди роскоши в деревне. В шестнадцать лет это должно было казаться чудесным.
– И в восемнадцать тоже; я до сих пор очень довольна.
– Неправда, ты начинаешь скучать здесь, а я скучаю уже давно. Мы рождены для светской жизни, для нее были воспитаны; мы жаждем своей стихии, а живем здесь, как рыбы, выброшенные на траву и раскрывающие на солнце рты, прислушиваясь к отдаленному плеску реки.
– Знаешь, Натали, ты несправедлива: разве мы здесь никого не видим? Разве для богатых людей нет повсюду светского общества? Через три дня приезд отца станет событием в наших краях и у нас начнут глаза разбегаться: у тебя будет целый двор, состоящий из глубокомысленных молодых людей, у меня – свита из вертопрахов…
– Да, да, волшебный фонарь, который просуществует два месяца, а когда отец вернется к своей парламентской деятельности – снова одиночество, молчание, зима! Потом весна без любви и надежд, потом – унылое, гнетущее лето со жнецами для услаждения глаз и мухами в качестве общества.
– Конечно, год в глуши, длящийся десять месяцев, несколько долог, но можно ведь как-то убивать время; а что касается любви, сладости которой ты так спешишь изведать, так я, например, о ней еще и не думаю.
– Неправда, повторяю тебе! Ты думаешь о ней реже и не так серьезно, как я, – это возможно, но и ты уже начинаешь уверять себя, что здесь любви нет и сюда она к нам не придет.