– Ну-с, молодой чек… – Вялкин любил так скомкивать слова, словно пародировал кого-то. – Скоро нам, тэсэзэть, выходить в народ. Пока начальство не против.

– А где выход в народ? Слушай, Вить, я вот посмотрел на свои картинки…

4

Стук в дверь. Этот стук в корне отличался от моего. Во-первых, он не был условным (три точки и одно тире по Морзе). Во-вторых, стучали по-хозяйски спокойно, как будто посетитель даже не допускал возможности, что в мастерской никого нет или его не хотят видеть. Вялкин еще более по-хозяйски шагнул к двери и резко спросил: «Кто?». С улицы донесся мужской голос: «Свои».

Дверь открылась, и в мастерскую вошел Клёпин. На нем было серое демисезонное пальто. Казалось, пальто служило в разное время еще скатертью, одеялом и чехлом для машины. Истерзанный красный шарф исповедально рвался из-за ворота. В руке у Клёпина был черный портфель, который давно уже перестал быть черным и почти перестал быть портфелем. По форме он напоминал маленькую туристскую палатку, сохнущую после бури. Клёпин неспешно достал из кармана брюк грязный платок и протрубил в него сигнал сбора. Рядом с Клёпиным, похожим на величавого клошара, Вялкин неожиданно показался суетливым.

– А, привет мэтрам тайгульского авангарда, – произнес Клёпин насмешливо.

Вялкин промолчал. Он с непринужденным видом, как бы насвистывая, подошел к мольберту и отвернул «Плакальщиц» лицом к стене.

– Прячешь шедевры от публики? – от Клёпина не укрылось таинственное поведение моего наставника.

– Я, милсдарь, от публики не прячусь, – ответил Вялкин с достоинством. – Не люблю показывать незаконченные вещи.

– Незаконченные, законченные… Приконченные. Так долго писать нельзя. Можно убить картину, – на последних словах Клёпин обратился ко мне, как бы призывая в свидетели. Мне эта апелляция не понравилась.

– А знаешь, сколько Микеланджело расписывал Сикстинскую капеллу? – дерзко спросил я, покосившись на Вялкина.

Вялкин посмотрел на меня, как тореодор на овцу. Видимо, я сказал что-то не то.

– Ну да, ну да. Если бы он тратил столько времени на каждый метр, – ответил Клёпин со смешком, – он бы за все эти годы написал только… лингам… у Адама.

– Что такое лингам? – спросил я, смутно догадываясь, что «лингам» вряд ли окажется предметом одежды или измерительным прибором.

– Лингам – это на санскрите «фаллос».

Я знал, что такое «фаллос», но на всякий случай спросил и про него.

– Фаллос? Ну… Писька.

Вялкин криво ухмыльнулся, а я захохотал. Этот переход от Сикстинской капеллы и санскрита к «письке» был вполне в духе Клёпина.

– Слушай, Витек, – Клёпин тоже пришел по делу, – я вот подумал: маловато ведь помещение для выставки.

– А тебе что нужно? Стадион? Космодром? – раздраженно спросил Вялкин.

– Может, не стадион. Но все равно. Пойми: в давке никто ничего не разглядит.

– Какая давка? Чего давка? Зачем давка? – Вялкин был в полном изумлении. – Картины наши смотреть? Хорошо еще, если вообще кто-нибудь придет.

– Ну ты, Витя, так плохо не думай про наш народ. Простым людям тоже нужна красота. Узнают, что на выставке будет… Такого сроду не увидеть в советских музеях…

– Это ты о чем?

– Сам понимаешь. Метафизическое пространство. На дороге не валяется! Цвет, энергия. Высокая натура! Испания, Вавилон, космос, титьки… Сюр и секс!

– Что это у тебя через слово: «титьки», «письки», – в очередной раз фыркнул я.

– Мишаня, ты молодой, не знаешь элементарных вещей. Художник гиперсексуален. Леонардо тоже любил пóрники. Почитай Фрейда, Юнга. В искусстве повсюду фаллические символы.

– И у Айвазовского?