Тихий и просветленный, слегка впавший в благодать, Зяблик шагнул за порог оперчасти (все удивленно глянули на него) и повел стволом слева направо, а потом обратно – справа налево. Само собой, он не забывал при этом ласкать пальцем плавный изгиб спускового крючка.
Дым уходил к высокому потолку, на котором сквозь шелушащуюся побелку проступали мутные образы страстей Господних, гильзы сыпались без задержки, словно козьи какашки, освобождающаяся энергия пороха пела свою грозную песнь, силу и гармоничность которой могут оценить лишь избранные – и ряды врагов быстро редели. После второго магазина никто уже не стоял на ногах, после третьего – никто не шевелился.
Не хватало нескольких человек – Махно, Песика, еще пары каких-то «шестерок» и прихлебателей, но это уже не имело никакого значения. Значение имело только то, что минутная стрелка перевалила за цифру шесть и уже подбиралась к семерке.
Обвешанный автоматами, босой, в мятых сатиновых трусах до колен, он вышел на асфальтированный плац, где раньше строились на утренний развод заключенные, и дал короткую очередь в воздух.
– Сюда! – орал он, надсаживая глотку. – Все сюда!
Вторая очередь резанула по окнам казармы.
Люди стали подходить, сначала по одному, по двое, потом кучками. Недоумение и настороженность сквозили в их движениях. Все они хорошо знали Зяблика и не имели оснований не верить ему – но уговорить, убедить, раскачать, стронуть с места эту человеческую массу было гораздо сложнее, чем расправиться с ее самозваными вожаками. Для этого нужно было иметь немало: силу убеждения, доступную только ветхозаветным пророкам; запас слов, одновременно хлестких, как бич, и точных, как скифские стрелы; свою собственную (и очевидную для всех) непоколебимую решимость.
Ничего этого у Зяблика раньше не было.
Он что-то говорил, но сам потом не мог вспомнить – что именно. В подтверждение своих слов он палил из автомата и, кажется, кого-то ранил. Он тряс чужими часами и давился собственной слюной. Он бил своих слушателей прикладом, а потом умолял их, стоя на коленях.
И людское стадо, вернее, пока только его малая часть, стронулось, не столько убежденное, сколько напуганное. В пять минут четвертого в воротах появились первые шеренги заключенных, размахивающих клочьями простыней, носовыми платками и портянками. Затем, под влиянием цепной реакции артельного инстинкта, с одинаковым успехом порождающего и массовую панику и массовое геройство, вслед за первопроходцами потянулись все те, кто до этого отсиживался в сторонке, выжидая, как повернется дело. Нашлись трезвомыслящие люди, сумевшие извлечь суть из невнятных заклинаний Зяблика. Они заставляли уходящих вооружаться пиками и заточками, набивать вещмешки и карманы продуктами. Они выгнали наружу заложников и рассеяли их среди заключенных, приставив к каждому конвоира с ножом.
Зяблика, вконец обессилевшего и почти утратившего дар речи, вели под руки в последних рядах. Он шарил глазами по ощетинившимся автоматными и пистолетными стволами шеренгам солдат и охров, но не находил там ни мрачного подполковника, ни узкоглазого майора, ни в задницу раненного родного Семена Осиповича Кабанчика.
За воротами его разоружили и даже грубо толкнули в спину. Колонна зэков растянулась почти на километр, а вокруг нее сомкнулось плотное кольцо конвоя. Сзади на первой скорости полз бронетранспортер.
Откуда-то тянуло равномерным иссушающим жаром. На придорожной березе сидела здоровенная черная птица с длинной облезлой шеей и голым морщинистым лицом. На небо было страшно глянуть. Время от времени попадались брошенные и уже безжалостно выпотрошенные автомобили.