Мы не успели удержать Зимина. Да и никто бы не удержал. Доходяга рванулся вперёд, расталкивая соседей: я! я! возьмите меня! Начальник колонии брезгливо оглядел зэка – справится ли? Впрочем, других желающих не нашлось.
Я наблюдал исподтишка, как моему соседу выдали скафандр первого срока, блестящий от машинного масла, как прикрепили к талии трос, к шлему фонарь, к перчаткам щуп и клещи. Зимин бесстрашно шагнул к краю, мне почудилось, что за плексигласовым окошком я вижу беззубую улыбку. Чистый спартанец…
Двое охранников обступили катушку и начали разматывать трос. Облачённая в блестящий металл фигура тяжело вошла в воду. Угри тут же облепили скафандр, отчаянно пытаясь согреться. Зимин отмахивался от них, потом резким движением провалился на глубину. Мы ждали в молчании, только Файзуллин бранился шёпотом, транслятор искажал его хриплый голос. Минута, полторы, две с половиной. Три и семнадцать секунд. Есть!
Трос дёрнулся – раз! Раз! Охранники натужно провернули катушку, Файзуллин собственноручно помог Зимину выкарабкаться на берег и принял драгоценные находки.
– Хвалю! Молодец! Герой!
– Служу Советскому Союзу!..
У Зимина хватило сил дойти до больнички на своих ногах. Ещё три дня он сопротивлялся, харкал диспрозиевой пылью, порывался куда-то бежать с койки. На четвёртый позвал меня и попросил написать прощальное письмо жене Аленьке. Я отнекивался, уговаривал потерпеть немного – мол, оправишься, на ноги встанешь и домой полетишь, старик. А Зимин лишь посмотрел на меня и мотнул головой – нет, не полечу.
Письмо легло на стол к товарищу Файзуллину. Поднимаясь к начальнику, я раз десять вообразил себе, как прошу перевода в шахту или на геологоразведочные работы. Но смелости не хватило – впереди ещё пара лет жизни, и провести их лучше в безопасности и тепле. Не с моим послужным списком чирикать из тёплого места.
Товарищ начальник сдержал поспешное обещание. Зимин вернулся домой, пусть и не так, как рассчитывал. Серый пепел в консервной банке долетел до Земли, побывал в ненадёжных руках и однажды всё-таки оказался в земле на холеных грядках кратовской дачи.
…Я забыл его быстрее, чем ожидал.
День сто восемнадцатый
Поэт умирал. Бессильные кисти рук лежали на груди, россыпь веснушек на тонкой коже казалась пылью. Он не чувствовал боли или страданий, одну глухую усталость. Открыть глаза, протянуть руку, вспомнить строчку Овидия или Плиния – тяжело или невозможно. Серые сны проносились и отступали, электрический свет раздражал глаза, простыня давила на кожу, словно чугунная. На простыне сидел кот.
Врач сюда не заглядывал, санитары не тревожили умирающих. Смерть от пыли не имела лечения. Серые тела по утрам протирали влажными тряпками, в пересохшие рты заливали сладкую кашу и мутный чай. Здесь не случалось ни воровства, ни драк, ни побегов – только медленное, поступательное движение в небытие. Отсюда не выходили своими ногами – лишь на носилках, покрытых застиранной простынёй.
Последнее чувство, которое осталось в сонной душе поэта, – настырный стыд. Он надеялся быть услышанным, сделав лагерь своей трибуной. Оказалось, никакого внимания суд не привлёк, писем в защиту писать не стали и заграничных корреспондентов на подмогу не выслали. Пламенная защитница Фрида внезапно скончалась от заражения крови. Старая королева уснула в Комарово, и золотой свет утра не смог её добудиться. Художница собрала пожитки, перетянула шарфом большой живот и навсегда ушла из мансарды.
Стихи на рудниках оказались бесполезным умением. На первых порах товарищи по бараку, хлебнув запретного чифиря, убеждали: рыжий, читай! Жарь про эту… наместника сестрицу! На «мя» есть рифмы, давай! Прихлёбывали чёрный напиток, хлюпали, чавкали кислым хлебом, восхищённо бранились и тут же приделывали непристойные окончания к строчкам. Поэт огрызался, орал, пробовал даже лезть в драку. Неделя в карцере вразумила его отказаться от чтений и споров. Чёрная пустыня дальнего космоса подарила лишь горсть рассыпанных по полям строк, ледовитых метафор и яростных злых созвучий.