Было зябко. Его камуфляжный костюм еще недостаточно высох, но Эндрю Сейблу крайне важно было надеть именно его, поскольку только в этой одежде он чувствовал себя комфортно и неуязвимо. К тому же по многочисленным карманам он рассовал накануне всякие необходимые вещи, которые могли бы понадобиться в любую минуту.
«Итак, – думал он, – главное, что можно теперь с точностью сказать, это то, что я оказался не там, где было нужно. Мало того, безвозвратно утерян мой плащ. Гм, когда перед тобой стоит выбор: утонуть или остаться в живых, не всякий бы выбрал смерть, даже если впереди открывается жизненный путь, полный неизвестности. Но в этой неизвестности есть хотя бы возможность бороться, а значит, обрести хоть какую-то надежду. И все же, что-то там напортачили накануне. Или я сам сделал не то, что нужно… Черт возьми! Скорее всего, я просто напрасно ввязался во всю эту историю!»
Он закрыл глаза, попытался с помощью мерного дыхания успокоиться, взять себя в руки. Постепенно в его мозгу стала вырисовываться некая картина, некая версия его собственной биографии, которую, как ему казалось, можно было смело рассказать сэру Алексу. Да, вроде бы все сходилось, все было четко выстроено, логически обосновано и выглядело вполне достоверно. «Вот и пригодились учебники по истории Англии, которые пришлось перечитать накануне. Да, на ужине надо быть чуть более разговорчивым, иначе можно вызвать подозрения, хотя… их уже и так вполне достаточно», – подумал он и привстал на локте, чтобы осмотреться.
И тут вдруг откуда-то из поднебесья прозвучал крик: «Вижу парус! Справа по курсу, градусов двадцать!» Еще через несколько минут Эндрю Сейбл, который, не поднимаясь, пытался разглядеть что-нибудь на серо-коричневой поверхности океана, услышал голос капитана Хендерсона: «Это французский фрегат. К бою!»
В ноябре лес особенно уныл. Почти уже опал весь лист с деревьев, только кое-где золотисто-красным монистом играют на ветру отдельные островки. Умирает лес. Обнажаются замысловато-корявые жилы ветвей. Ветер, свободно гуляя по верхушкам, уже не поет шепеляво, а насвистывает грустно, одиноко, будто скучая по лету.
По проселочной дороге, кривой и узкой, покрытой глянцевой грязью, разбитой и разъезженной крестьянскими возами, угрюмо брел одинокий путник. На нем были потертые джинсы, кроссовки, байковая рубашка в красно-белую клетку да куртка на молнии. За спиной путника сидел на широких капроновых лямках синий рюкзак из плотной болоньевой ткани – большой, грушеподобный, но по всему видать не тяжелый, а так себе, средненький.
Лицо путника, слегка озабоченное, слегка удивленное, но больше все-таки разочарованное, было светлым и красивым. В его правильные черты гармонично вписывались прямой нос, татарский разлет густых бровей, под которыми сверкали озерной синевой выразительные глаза; да еще были слегка припухлые, чувственные губы, высокий лоб с двумя легкими бороздами поперек и длинные вьющиеся волосы цвета спелого каштана, зачесанные назад.
Разочарование приклеилось к этому лицу не более получаса назад, когда путник еще стоял на поляне, неподалеку от лесной опушки, укладывая в свой рюкзак то ли плащ, то ли какую-то накидку. То и дело он озирался по сторонам, ожидая, должно быть, кого-то увидеть, а уложив свои вещи, отправился в путь один, бормоча себе под нос известные только ему слова.
И теперь, влипая кроссовками в жирную болотистую грязь дороги, он шел по ней неторопливо, поскольку, при всем желании, идти не мог быстрее. И думал. Думал о том, что впервые в жизни – да, точно впервые! – остался один-одинешенек на всем белом свете. Нет, было время, когда от него ушла любимая женщина. Тогда тоже казалось, что мир опустел. Но еще оставалась и всегда была рядом сестра, помогала пережить личную драму, «утирала сопли», как она сама выражалась. Тогда было легче. Все-таки легче.