Я уже говорил, что мы с мамой из Мурома ездили в Меленки к владыке Серафиму, к нему ездил и я один по просьбе мамы. По ее письмам владыка знал о той «бездне», в которой я «валялся». Мама меня и посылала к нему в надежде на мое исправление. Бедная мама, сколько горя перенесла она со мной, я это понимал, но болото засасывает. Владыка все так же с огромной любовью встречал «блудного сына». Он меня ни о чем не спрашивал, не корил, не увещевал, ласкал своим ясным, кротким взглядом, светлым, как солнце; одно присутствие рядом с ним что-то переворачивало внутри меня. Исповедуясь по стыду своему за всю мерзость содеянных мною «лютых», я мычал что-то несвязное. Обо мне он знал все, но это «все» сказать я был не в силах.
Он, покрыв меня своей епитрахилью, положив свои руки мне на голову, долго-долго молчал, словно вместо меня исповедуясь перед Богом! О владыка! Сколько бы я сейчас сказал Вам о грехах всей моей жизни, обливаясь слезами, а тогда я только несвязно бормотал от стыда своего. Я уезжал от него облегченный, но снова то самое болото улицы мертвой хваткой тянуло меня на дно.
Но милость Божия перевернула страницу моей жизни, и болото не поглотило меня! В Муроме были театр и труппа в нем, скомплектованная режиссером на актерской бирже в Москве. Провинциальный театр, чтобы существовать, должен был в месяц ставить два-три новых спектакля. Я каждый вечер был в театре, не по билетам, конечно. В уборной, она же и курилка, в окне была вставлена вентиляционная труба, вентилятора, конечно, не было. Труба большая, плечи пролезали. С улицы к ней можно, ухитрившись, вскарабкаться. Голова в трубе, руки впереди, рывок винтом, руки цепляются за дверь, и я в театре. Курильщики одобрительно помогают, придерживая дверь ногой. Теперь на галерку, да так, чтоб не попасть на глаза «вобле», билетерше. Занавес открывается, и начинается чудо! Этой физкультурой я занимался каждый вечер. Иногда меня вылавливали, выдворяли за шиворот, но стоило обежать театр с тыла, голова снова в трубе, и я в театре.
В театре в массовках участвовали старшеклассники, в их числе и мой брат, который страшно этим гордился. На меня смотрел он свысока, считая меня шпаной и бездарью, в чем-то он был прав, но, как принято, за правду бьют. Так я порой бил и его. Он хоть и старше, и выше, и крупней, но школы моей в драках не проходил, а потому всегда был бит мной.
Однажды, шатаясь днем бесцельно по городу, я забрел в открытую дверь театра, зашел в зал, а на сцене – репетиция «Дубровского». Я уселся и стал смотреть. В перерыве подошел ко мне режиссер, посмотрев на меня внимательно, спросил:
– Ты чего тут, пацан, делаешь?
Я спокойно ответил:
– Смотрю.
Режиссер не отходит. Потрепав меня рукой за мои рыжие вихры, спросил, что-то раздумывая про себя:
– А ты читать умеешь?
– Да.
– А ну, пойдем.
Он взял меня за руку и повел на сцену.
– Вот, я Митьку рыжего нашел! И гримировать не надо, – потрепал мои вихры.
Меня окружили давно знакомые мне актеры, рассматривают с любопытством. Режиссер дает мне открытую тетрадку:
– Читай.
Я бойко начал читать текст роли Митьки. Реплика:
– Кто ты?
– Дворовый мальчишка господ Дубровских, во кто!
– Хорошо, хорошо, – подбадривает меня режиссер. Я читаю дальше.
– Ну ладно. Пойдет! Давай репетировать. Троекуров тут, ты… А как тебя зовут-то?
– Лешкой!
– Ну давай, Лешка, смотри, тебя сейчас поймали в саду, ты в…
– Дупле своровал кольцо, – ответил я.
– Верно! А ты знаешь Пушкина?
– Знаю!
– И Дубровского, я вижу, читал?
– Читал!
– Значит, так… Тебя поймали в саду и привели к барину, к Троекурову. Троекуров, встань тут. Вводите.