А в то дивеевское время я пылал любовью, надеждой ждущего меня впереди счастья. Как на Руси говорят: «Суженого на коне не объедешь». Нам обоим предназначены были разные судьбы и пути.

Уже приближались тридцатые годы. Закрыт Саров. Опоганено святое место не от руки иноплеменников, разграблено не татарской ордой, не печенегами, не гуннами, не скифами и не евреями. Саров, Дивеево и всю христианскую Россию громил, оплевывал, топтал в каком-то бесовском неистовстве русский богоизбранный народ!!! Кто сваливал с храмов кресты? С дивеевской колокольни валил, но не смог свалить, а согнул в дугу Ваня – сын сельского священника, нашего дивеевского отца Симеона. Кто жег дивный иконостас XVII века в селе Кимжа? Местные крестьяне, которые с нескрываемой гордостью хвалились мне своими «подвигами». Кто? Кто? Кто? Русские. Русские. Русские. В своем бесшабашном, по-русски безобразном разгуле русский народ разбивал, крошил и уничтожал то, перед чем преклонялся, что чтил, чему молился он сам многие века.

Подходила Пасха! 1929 год. Дивеевский монастырь, как сотни других, растащен и разворован. Что-то удалось из святынь его спасти по домам, по хатам. Большое запрестольное распятие пытались внести в верхний храм Рождества Божией Матери, придел Казанской церкви, но оно не проходило в двери, так его и оставили в притворе. Местные комсомольцы (не евреи), сельские парни и девки, решили устроить кощунственный крестный ход в пасхальную ночь, противопоставляя его крестному ходу, совершаемому перед пасхальной заутреней. Для этого омерзительного кощунства с санкции властей сельсовета и комсомола (поверьте мне, средь них не было ни одного еврея, место глухое) удалая молодежь вскрыла дверь храма, в притворе которого стояло распятие, и стала его вытаскивать, чтобы надругаться над распятым Христом, неся распятие во главе своего антирелигиозного шествия ночью. Сколько они ни старались, сколько ни пыхтели, а вынести его не смог ли. Тогда один из них схватил топор и рубил им по перекладине распятия, пока лезвие топора не коснулось руки распятого Христа и из руки хлынула кровь. Я сам своими глазами видел эту кровь. Окно было высоко, и мама, подняв меня на руки, спросила: «Видишь?» Окровавленное распятие стояло передо мной. Говорили, что рубивший парень сошел с ума, всех остальных куда-то увезли с глаз долой. Храм опечатали.

Замолкли саровские колокола! Но еще звонили дивеевские. Однажды по первому санному пути прикатили в Саров две тройки. На розвальнях – по сундучку. Внесли их в саровский собор. Там в полной тишине вскрыли раку преподобного, сгребли его косточки в мешок, свалили в один из сундучков, оба запечатали одной печатью, поставили в сани: один – в одни, другой – в другие, и помчались тройки по двум разным дорогам: одна – на Тамбов, другая – в Арзамас. В Арзамас за день не доедешь, и в Тамбов тоже. Не все иудами стали, не все, ни тогда, ни теперь, иначе сгинул бы народ и вера тоже. Время показало обратное. Следили мужички за тройками, пронюхали они, чтό в сундучках везут, и хитрость раскусили, а потому и поехали за тройками: кто – на Тамбов, а кто – на Арзамас. Земля слухом полнится. Передавали гонцы от села к селу: «Мощи батюшки Серафима везут, выручать святыню надо». На постоялом дворе, где тройкам ночлег готов, готова и выпивка изрядная, сногсшибательная. Мощи-то русский мужик вез, еврей бы глотка не хлебнул при таком важном деле, а русский мужичок, да в компании, ведрами пил, а не четвертями. «Вусмерть» напоили на постоялом дворе возницу и конвой. Лежат они, бездыханные, да под себя мочатся. А тем временем сундучок-то тот вскрыли, святые мощи вынули, и айда! Печать сургучную приляпали медяком и – поминай как звали! Наутро, проснувшись, высохнуть надобно и опохмелиться, как водится. Стол накрыт и водки четверть, а это по тем временам три литра. Напившись вновь, с пьяных глаз не заметив кражи и приляпанной печати, махнула тройка в Арзамас, а в сундучке-то пусто!