Рождественская служба в монастыре от всенощной переходила к литургии, как в пасхальную ночь, и в памяти моей не сохранилось, чтоб я уснул с посохом у Царских врат на Рождество. В эту ночь все духовенство и епископство, оказавшееся в Дивееве в эти дни, служило. Рождественский пост был по уставу значительно легче, чем Великий. Если Великим постом рыба полагалась только на Благовещенье и на Вербное воскресенье, то в Рождественский пост разрешалась рыба, запасы которой, благодаря дяде Мише, у нас были преизрядные.
Вернувшись домой из храма, мы устраивали маленькие разговины – и спать, спать, спать. А вечером бал! Сердце трепетало, даже во сне. Приближался долгожданный вечер. Пикейные рубашки надеты, вихры причесаны. Таинственная дверь в детскую плотно заперта. Собираются гости. В основном это дети местных батюшек, дьяконов и местного бомонда. Имена всех этих мальчиков и девочек память моя не сохранила, так как они не были постоянными нашими товарищами и участниками наших детских игр. Они бывали у нас раз в год, на елке. Приходили они со своими дородными матушками-попадьями, розовощекие, веселые в предвкушении зажженной елки, хороводов вокруг нее, пряников и разных сладостей, припрятанных к этому дню, и, конечно, подарков. Веселой гурьбой, щебеча и смеясь, кокетничая и воображая, толпились, тесня друг друга, у дверей детской комнаты. А за дверями мама со всеми Аннами, лазая по стремянке, зажигает свечи.
Наконец – «Сезам, отворись!» – распахиваются двери, и перед нами – сверкающая нарядами ель до потолка, вся в огнях колышущегося пламени свечей. В те годы музыки в домах не водилось: редко у кого были граммофоны, в основном у батюшек. Патефонов не было и в помине, не было в нашем доме и фисгармонии. Все веселие шло под губную гармошку, на которой играли все, а поэтому стояла какофония, так как гармошек было много, губ еще больше, и воздуха – хоть отбавляй. Веселые хороводы вокруг елки сменялись игрой в жмурки – и снова хоровод. А самое интересное начиналось, когда елочные подарки не просто раздавались, а разыгрывались, как в лотерее. Вытягивались билетики с номером подарка и обязательным исполнением какого-нибудь номера: или что-то спеть, или сплясать, или прочитать стихи и т. д. Импровизаций была масса, в них участвовали и взрослые. А потом угощение за накрытым столом, празднично украшенным.
Вот «кончен бал, погасли свечи» до следующего года. Елка всегда стояла в детской до Крещения. На следующий день в наш дом на угощенье приходили батюшки. Они, прежде чем сесть за стол, славили Христа, кропили все комнаты святой водой и после этого садились отведать белужий бок, праздничные пироги с вязигой и жирным заломом, закусывать чарку водочки. Все Святки по домам ходили ряженые с Вифлеемской звездой, славили Христа и пели рождественские колядки, заходили и в наш дом, где их всегда чем-то одаривали.
С 1925 до 1930 года жили в Дивееве в своем доме Сарахтины: старый царский генерал, каким-то чудом уцелевший в революцию, его жена Любовь Васильевна и их сын Митя. Интересная судьба была у генеральши. Генерал Сарахтин, седовласый, с длинными казачьими усами, напоминавший Тараса Бульбу, еще в юности выиграл свою жену в карты у приятеля. Видать, азартная шла игра, и приятелю в ней не везло. Чтобы отыграться, он на кон поставил свою молодую жену и проиграл. С этого момента она перешла в жены к будущему генералу, и, по ее словам, она тоже была не в проигрыше. У нее была старшая дочь Ксения, вышедшая замуж за Челищева. Они жили в Москве, а дочку свою подкинули дедушке с бабушкой в Дивеево. Наташенька была младше меня года на три. Мама дружила и с генералом, и с его женой. Митя был намного старше нас. Мы с мамой часто бывали у них, и я отлично помню и генерала, и Любовь Васильевну, и Митю, всегда что-то мастерившего, и в особенности Наташу. Как-то в шутку иль не в шутку ее бабушка и моя мама нас помолвили, и с тех пор я стал смотреть на Наташу как на свою невесту и будущую жену. Я мечтал о ней, я ею грезил. Моим счастьем жизни была она. Всю нежность своего детского сердца я отдавал ей, но разница в годах в то время была еще большой, это с возрастом она почти совсем сглаживается, а тогда!!! Мне семь – ей четыре, мне десять – ей семь, это уж куда ни шло. О, как любил я ее! О, как мечтал видеть своей невестой! А невеста, сидя на горшке, лепетала: «О горе, мука, пытка, дед горшок велит мне греть», – повторяя слова няньки, возмущенной генеральскими приказами греть горшок!