Итак, я был околдован формой. Это была болезнь. Сейчас я уже выздоровел, но некоторые шрамы остались. Не болезненные… Они мне не причиняют беспокойства. Хемингуэй, между прочим, сам меня вылечил. Романом «Прощай, оружие!». Здесь он освобождается от внешности и выступает не только как музыкант, но и как философ и интерпретатор глубинных чувств.

Я подпадал под влияние Анатоля Франса сначала в юношеские, а затем и в зрелые годы. Анатоль Франс – необыкновенная школа для прозаика! Такое соединение красоты и мудрости, добродушия – все это необходимые вещи.

В молодые годы я еще не был готов вести разговор на философские темы, рассуждать о Добре и Зле, что и делал потом с наслаждением в «Белых одеждах». Для того чтобы приобрести право на такие размышления, я должен был стать взрослым человеком, поработать в прокуратуре, воевать, видеть штабеля трупов, сложенные, как дрова, поездить разъездным корреспондентом по стране и, конечно, познать истинную глубокую литературу. Льва Толстого не могу теперь отрицать – великого русского писателя. Не всё в его творчестве мне по душе, но он научил меня не сочинять, а наблюдать то, что происходит в жизни.

Люблю Пушкина. Нахожу у него ответ на любой волнующий меня вопрос и год от году открываю в нем новые глубины. Учусь у Достоевского, Гоголя. Гамсун всегда занимал мои мысли, его «Голод» особенно. Часто читаю Дюма-отца, тоже учусь – он большой мастер в построении сюжета. Много читаю философов: Канта, Шопенгауэра, Ренана, Соловьева… Вот с таким багажом я пришел к написанию моих двух романов. И всю жизнь помню науку Николая Огнева, моего учителя о «шекспиризации» – соединении в литературном произведении глубокой мысли и занимательного, динамичного сюжета.

Глава 5

Социальный заказ (истинный)

Подошло время приступить к рассказу о том, как создавался мой первый роман «Не хлебом единым», а также к разговору о подлинном социальном заказе.

В «Комсомольской правде» я был не простым корреспондентом, а как бы привилегированным – разъездной очеркист при редколлегии. Особое мое положение выражалось, например, в том, что я мог иногда не являться на работу, держа связь с редакцией. Юрист по образованию, да еще с практикой работы в военной прокуратуре, я был в редакции и очеркист не просто разъездной, а очеркист, специализированный, так сказать, своими познаниями в юриспруденции, что было нелишне в моей работе.

В газету приходили многочисленные письма, среди которых были и те, что писали изобретатели и молодые ученые, столкнувшиеся в своей работе с сопротивлением бюрократии. В чем же это сопротивление выражалось? Да в том же, в чем оно выражается всегда. В подавлении творческого начала в обществе.

Изобретатель приносит куда-нибудь – в министерство или какое-нибудь ведомство – свое полезное в данной отрасли изобретение. Бюрократ его рассматривает, видит, что оно сулит весьма многое, и тотчас его присваивает: образует этакое организационное гнездо, ячейку, в которую входят ученые администраторы и заводчане. И вот, отлично зная свои задачи, эти деятели слегка переделывают изобретение в каком-нибудь из своих институтов, непременно сохранив, однако, его ценную идею, – иногда ее слегка подпортив, что нисколько не мешает внедрению изобретения, так как настоящая идея, даже подпорченная, все везет, как хорошая коренная… А потом выпускают машину, в которой изобретатель узнает свою идею. К тому же за нее присуждают еще и Сталинскую премию – всем, кроме ее истинного отца…

Сколько я перевидал таких постановлений, сколько подобных ситуаций передержал в своих руках! Ведь эти изобретатели, эти ученые-открыватели жалобы на свою судьбу слали в газету, и я ездил по их письмам, вникал как юрист в каждое дело. Изучал каждое открытие, потом начинал толкать его через министерства, через суды. Заканчивались эти безуспешные попытки иногда тем, что я писал в газету статью… Так вот, езжу – пытаюсь помочь, – пишу статью, а в отделе мне говорят: