«Его пальцы унизывали драгоценные перстни, а под золотым воротником сверкал бриллиант величиной с грецкий орех. На короле были камзол из белого и красного атласа и пурпурная бархатная мантия с белоснежной шелковой подкладкой. Он принял венецианских послов, восседая на троне под золотым парчовым балдахином».

Правителю полагается быть необыкновенным, исключительным, ибо таким народ хочет видеть его. Нам это нужно – в равной степени мы нуждаемся в том, чтобы плотники делали выдвижные ящики, которые хорошо бы скользили, открываясь и закрываясь. Многие из поступков Гарри непостижимы, если судить о них как о действиях обычного человека, но они воспринимаются в другом свете, если вспомнить, что он король. Нас более всего потрясает тот, кто осознанно стремится быть идеальным, превосходным монархом.

И при этом исключаются любые колебания и полумеры. Монарх всегда остается собой. Он должен присаживаться на стульчак с той же важностью, с какой восседает на государственном троне. Недопустима даже минутная слабость: маска величия должна неизменно заменять обычные человеческие проявления, подобно тому, как сахарный сироп вытесняет натуральные ароматы в засахаренных фруктах и цветах. У них сохраняется исходная внешняя форма, но их внутренняя сущность становится совершенно иной.

Гарри легко свыкся с такой ношей и подавал свою царственность с великолепной убедительностью. Чего это ему стоило в человеческом смысле, разъясняется в его дневнике.

Генрих VIII:

Порой я ощущал себя римским сотником, который сказал Господу: «...ибо и я подвластный человек, но, имея у себя в подчинении воинов, говорю одному: “пойди”, и идет; и другому: “приди”, и приходит; и слуге моему: “сделай то”, и делает»[23]. Я, как тот центурион, распоряжался многими людьми и знаю точно: чувство власти опьяняет.

Однако быстро обнаружилась ее оборотная сторона. Да, я мог приказывать своим подданным – мужчинам и женщинам. Но в отличие от евангелического легионера скоро выяснил, что ритуал, сопровождавший любой мой приказ, лишает меня свободы выражения и постепенно замедляет мои побуждения и жесты до такой степени, что уже начинает казаться, будто я живу в чудесном сне. Если бы, проголодавшись, я потребовал подать мне хлеба с пивом, то столь скромный приказ задел бы гордость и привилегии десятка слуг. Каждый из них стал бы завидовать получившему задание счастливчику. Посыльный не должен сам приносить поднос, ибо это обязанность королевского камергера, а тот, в свою очередь, не может входить в личные покои короля и передает поднос камердинеру, который вручает его мне... Вы понимаете, в чем сложность? Вместо того чтобы велеть кому-либо за чем-либо сходить, я зачастую обхожусь без желаемых вещей, дабы избежать долгой церемонии.

Зачем же тогда я подчиняюсь всем этим условностям? Потому что мне ясна истинная цель такого порядка: он ограждает меня от бесконечных претензий честолюбцев и жалобщиков. Длинная цепь приказов, протянувшаяся между мной и моими слугами, сплетает вокруг меня отличную защитную паутину, и раз я сам не могу прорвать ее, никто из посторонних также не проникнет ко мне.

При выходе из королевских покоев множество людей начинают одолевать меня просьбами. Одним нужна приличная должность для родственника. Другие умоляют повлиять на благоприятное решение их дела, разбираемого придворным законоведом. Безусловно, просители не давят на меня в прямом смысле; они облачаются в изысканные шелковые одежды, почтительно держатся на расстоянии, коего требует этикет, и не кричат, а тихо шепчут свои просьбы. Но неужели так трудно понять, что мне необходимо порой побыть одному, отдохнуть на соколиной охоте, пострелять оленей или прогуляться верхом? Иногда я кажусь себе наковальней, по которой все бьют молотами своих желаний, отчего у меня начинает звенеть в голове.