Ансельм припал к ручке.
– Рад, что Ульне решила покончить с этим глупым трауром… если его можно так назвать. – Ансельм вставил в левый глаз стеклышко монокля. Цепочка свисала до самой шеи, узкой, морщинистой, перехваченной белым воротничком и широким кольцом галстука. – Она по-прежнему хороша… а Освальд никак в матушку пошел?
– В матушку, – подтвердила Марта, озираясь.
Старый лис не просто так появился, и… достаточно намека, чтобы насторожить его. Отступит.
Исчезнет.
А он, точнее его снулая дочь, возле поплиновых юбок которой крутится Освальд, нужны подменышу, и Марту тянет намекнуть, испортить чужую игру.
Она открывает рот.
И закрывает.
Освальд поймет, на ком лежит вина за провал, и тогда… нет, Марта не настолько смела.
– Конечно, конечно… на кого же еще, – хмыкнул старик. – Мальчик вырос у вас на руках…
Освальд подал руку, приглашая девицу фон Литтер на танец. И она, порозовев так, что это было заметно и под слоем пудры, согласилась.
– Слышал, что вы заменили ему мать. – Ансельм улыбался, демонстрируя выпуклые красивые зубы, ровные и удивительной, неестественной почти белизны.
– Д-да… – Марте отчаянно хотелось спрятаться, но она подозревала, что сбежать от излишне назойливого гостя не выйдет.
– Ульне так холодна… ко всему была занята своими бедами…
…да, он верно говорит. Безумная, безумная Ульне… она виновата, что Освальд стал таким. Она по-своему все же любила сына, но ее любовь, как и Шеффолк-холл, была лишена тепла.
Мальчик страдал.
Ему было так страшно в огромных герцогских покоях, где полно теней и звуков, признаться, Марта и сама опасалась туда заглядывать… а эта ужасная кровать под балдахином? Ребенок терялся в ней. Марта распрекрасно помнит Освальда, бледного, тощего, с неестественно длинными руками и острыми коленками. Вот он, забравшись на кровать, дрожа – в комнатах топили мало, редко, сидит, похожий на призрака в белой своей рубашке. И ночной колпак съехал, упал на пол, и надо бы поднять, ведь Ульне будет ругаться, но Освальду страшно.
Он так и сказал Марте:
– Я боюсь. Возьми меня к себе.
– Не могу. – Она подняла колпак, от которого едва уловимо пахло мышами – в доме в тот год развелось множество мышей, и сказала: – Мама будет ругаться. Ты же не хочешь огорчить ее.
Освальд покачал головой.
– Ложись спать. – Марта отбросила тяжелое, слишком уж тяжелое для ребенка одеяло.
А он вновь головой покачал и пожаловался:
– Там шелестит.
– Где?
В матраце, плотном, некогда пуховом, но пух давно уже заменили соломой. Поверх матраца легли старые меха, а в них и в соломе обосновались мыши.
И мыши шелестели.
– Он за мной придет. – Освальд схватил Марту тонкими пальчиками.
– Кто, дорогой?
– Вожак псов… он захочет, чтобы я умер…
– Ерунда какая. – Она поцеловала ребенка в щеку, пусть Ульне строго-настрого запретила глупые нежности: Освальд должен расти мужчиной. Но ему только пять, и Марте нестерпимо хочется обнять мальчика. Она и обнимает, он же прижимается к ней тощим дрожащим тельцем.
– Забери меня, – просит. – Забери меня отсюда… пожалуйста. Давай убежим!
Ах, если бы у Марты хватило смелости, но разве Ульне позволила бы уйти? О да, она отпустила Освальда, когда тот стал достаточно силен, чтобы вырваться, но… что с ним случилось?
Марта догадывалась.
И сжала губы, запирая догадку. Она же повернулась к Ансельму и, наклонившись, – к старости стала подслеповата, – уставилась на замечательные его зубы.
– Альвы, – признался Ансельм, постучав по резцам ногтем. – Еще до войны собрался за Перевал. Обошлось в копеечку, но мой доктор оказался прав. Такие мастера. Как новые стали. Лучше новых.