– Нездорова… насколько мы спешим?
– Рождество.
Ульне поморщилась, она не любила, когда время, послушное время медленного ее дома, вдруг ускоряло ход. До Рождества, которое в Шеффолк-холле отмечали по старым обычаям, оставалось полтора месяца… успеется.
– Тебе следует купить специальную лицензию на брак. – От собственных пальцев пахло не пудрой, но старостью. И Ульне искренне ненавидела этот запах, кисловатый, отмеченный болезнью и гранью, о которой она старалась не думать.
В семейном склепе достаточно свободных мест…
– Дорогой. – Ульне приняла руку, оперлась, поднимаясь, хмурясь, до того тяжело, со скрипом распрямлялись суставы, и кости начали ныть, никак погода вновь переменится. Хорошо бы морозы начались. – Надеюсь, мой любимый кузен был похоронен подобающим образом?
…Тедди всегда был уверен, что Ульне уйдет первой. Какая насмешка…
– Конечно, матушка, – поклонился Освальд. – Со всем моим уважением.
– Хорошо… иди, тебе наверняка есть чем заняться.
А Ульне, пожалуй, проведает супруга.
Расскажет о том, каким глупцом он был… Шеффолки не прощают предательства.
Никому.
Шеффолк-холл пылал.
Распустились белые бутоны газовых рожков, трепетали, наполняя зал резким, чрезмерно ярким светом, от которого у Марты слезились глаза. И она отступала в тень колоннады, туда, где медленно оплывали восковые свечи. В свечах не было никакой надобности, но Ульне с ними было привычней.
Разве мог он в чем-то отказать дорогой матушке?
Переменилась.
Очнулась от сна, сбросив тлен древнего свадебного наряда, облачившись в бальное платье из грани[6], затканной букетами золотых розанов. Ей к лицу.
Помолодела.
И фигура сохранила девичью стройность. Марта провела по собственному животу, стянутому корсетом до того туго, что и дышать-то получается через раз.
Нет, надобно признать, что Освальд не поскупился, и собственное, Марты, бальное платье из розового дамасса[7] выглядит богато, но…
…не в платье дело.
Непривычно. И страшно.
Мать и сын?
Ложь, все ложь… но раскрой Марта рот, разве поверят ей? Вот он придерживает матушку под локоть, ведет ее к гостям, коих слетелось множество. Мужчины в черных бальных нарядах, похожие на разжиревших по осени грачей, такие же важные, расхаживающие по залу с ленцой.
Женские платья роскошны, подобные Марта только в журналах видела. Слепят драгоценности, которым холодный газовый свет пришелся по душе. И алмазы сияют, разгорается пламя в рубинах, и холодная сапфиров синева завораживает.
Подходят. Кланяются хозяевам.
Разглядывают.
Удивляются, что Ульне, обезумевшая Ульне, вовсе не так безумна, как о том говорили.
Марта вытащила из ридикюля овсяное печенье, несколько залежавшееся, но Освальд в преддверии приема выгреб все ее запасы, мол, нечего матушку позорить.
А печенье Марту успокаивает.
Она, когда в Шеффолк-холл приехала, то первым делом наелась досыта, и именно печеньем, каковое дома только по праздникам и покупали… казалось, жизнь теперь сплошным праздником и будет.
– Марта! – Господина, облаченного в темный, с прозеленью, сюртук, она не сразу узнала. Постарел-то как! Лысина, некогда проклевывавшаяся на макушке, ныне разрослась, и редкие пучки волос торчали над мясистыми ушами, кои сами обрели цвет темно-красный, будто бы господин испытывал мучительное чувство стыда. Красным был и хрящеватый нос его, и глубоко запавшие глаза. – А ты нисколечко не изменилась. Все такая же красавица!
Марта знала, что ей лгут, но ложь эта была приятной.
– А я вот постарел, постарел. – Ансельм поклонился. – Увы, не пощадили годы…
– Все мы стареем. – Марта поспешно отряхнула перчатки от крошек, правда, запоздало подумала, что теперь крошки будут на юбке, но… вдруг да не заметят?