выстраивать отношения с людьми только на сознательном уровне?)

Для меня несомненно, что Иосиф был особенно одарен и этой способностью. Он не сразу научился ей доверять, но в зрелом возрасте он уже ничего не мог поделать, когда различал в наших интеллигентных лицах промельки Кукукуку.

Наверное, и в своем собственном. В его стихах нет ничего беспощаднее того, что он видит в зеркале: «Босой, с набрякшим пенисом, в ночной / рубахе с желтой пуговицей, с ватой, / в ушах торчащей…» Но дело не в этом. Как совместилось в нем почти идолопоклонническое отношение к языку и «я слышу не то, что ты мне говоришь, а голос»?

Идиолект и стиль

Английский писатель Джон Ле Карре был озадачен парадоксом: в своей написанной по-английски прозе Бродский демонстрировал замечательное, утонченное владение словом, а вот в личном общении был – и Ле Карре, сам-то большой мастер высказываться отчетливо, говорит о симпатичном ему русском поэте – «inarticulate», то есть «неспособен ясно выражать в словах (артикулировать) свои мысли», грубовато говоря, «косноязычен». Имея за плечами значительно более долгий, чем у Ле Карре, опыт общения с Бродским, я сказал бы, что это и так и не так. Письменная и устная речь для Бродского были принципиально разными видами деятельности и определялись разными, как сказал бы формалист, установками: в литературе он стремился к предельно эффективному высказыванию, в разговоре – к предельно непосредственному самовыражению.

Стихотворение или иной литературный текст Бродский задумывал, создавал и доводил до совершенства, руководствуясь исключительно эстетическими соображениями, так как считал поэзию художеством, мастерством. Произведение должно быть безупречно красивым, то есть максимально эффективным во всех своих элементах, гармонично организованным и оригинальным. На это надо положить все силы. Забота о чем бы то ни было другом, например, о воспитательном воздействии или общественном звучании, не только умаляет совершенство произведения, но и вообще излишня: прекрасное всегда учит добру и противостоит злу. «Эстетика мать этики» Бродского, как «красота спасет мир» Достоевского, не так уж парадоксальны и загадочны. И то и другое – поэтические отклики на изначальный постулат идеалистической философии, Платоново триединство Истины, Добра и Красоты. Мучительная для поэтов-романтиков драма «невыразимого», неадекватности языка природному миру чувств («Что наш язык земной пред чудною природой!», Жуковский), была чужда Бродскому. На тютчевское «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?» у него был простой ответ: не рифмовать «тебя» и «себя», а найти лучшие слова, рифмы, метрико-синтаксические конструкции для выражения своих впечатлений и наблюдений, найти идеальный порядок своему высказыванию и вообще работать, не думая ни о каком «другом», кроме «гипотетического alter ego». Если сам взыскательный художник будет доволен результатом своего труда, тогда и другие «другие», рано или поздно, смогут его понять. Спонтанный, импровизационный момент имелся в стихах юного Бродского, но он изживал его жесткой самодисциплиной. Правила, которые он устанавливал для самого себя, например, пользоваться только оригинальными рифмами или изобретать новую строфику для каждого большого стихотворения, могли бы показаться слишком техническими, школярскими, если бы не приводили к таким впечатляющим результатам.

В разговоре, даже на бытовые темы, для него, как мне кажется, главным был сам по себе момент общения, обмен информацией отходил на второй, иногда на третий, десятый план, наконец, вообще не играл никакой роли: