.) Вслед за Малевичем у Стерлигова было видение идеальной живописи белым по белому («чистейшее прикосновение к Истине», пример «прекрасной фантазии, освобожденной от всяких излишеств»), Иосиф вспомнит это в «Римских элегиях». И вообще Марина крепко связана в его сознании с образностью художественного авангарда начала XX века. В Псков они ездили зимой 63-го года посмотреть «Купание ребенка», небольшое полотно Шагала, и очаровательные псковские церкви, «белые на белом» (стихотворение «Горение»). Стихотворение, написанное в Америке к ее сорокалетию, в визуальном отношении – как картина Брака. Она там – «гитарообразная вещь со спутанной паутиной волос», и общий тон – коричневый.

За пределы модернизма художественные вкусы Иосифа не распространились. Модное современное искусство он считал барахлом, оно его раздражало. Когда ему предложили отпраздновать пятидесятилетие в залах гуггенгеймовского Музея современного искусства, он сказал: «На одном условии – чтобы все картины перевернули лицом к стене».

Басмановы на дух не переносили Иосифа, с какого-то момента на порог его не пускали, но Бродские тоже Марину не жаловали. В разговорах называли ее с холодным презрением «эта мадам». Особенно непримирим был Александр Иванович. Мария Моисеевна еще довольно долго, по крайней мере до моего отъезда, продолжала слабо надеяться, что ее подпустят ко внуку.

В сложных отношениях Иосифа с Мариной я не разбирался и не любопытствовал. Сам Иосиф, по возвращении из ссылки, как-то принялся мне рассказывать, что произошло между ним, Мариной и Бобышевым. («Это как будто ты был на войне, а в это время твой камрад спутался с твоей женой», – как я уже упомянул.) На короткое время их отношения восстановились. Когда Марина была на сносях, у Иосифа стала, по его выражению, «садиться психика» от волнений – страха и радости. Однажды он привел меня к себе и, дико взглядывая, выпячивая нижнюю челюсть и хватаясь за голову, начал расспрашивать меня как отца уже двоих детей, где достать детскую кроватку. Мария Моисеевна тоже взволнованно участвовала в разговоре, а Александр Иванович презрительно молчал. Точно так же ошалелый от волнений Иосиф, двадцать пять лет спустя, вызвал нас с Ниной посоветоваться перед рождением дочери. Мы ему говорили успокоительным тоном общеизвестные истины, он жадно слушал, а мы радовались: помолодел.

В тот, первый раз мои советы не пригодились, так как, с кроваткой или без, Иосифа от сына отстранили и даже от имени его отказались. Марина записала сына Басмановым, Андреем Осиповичем.

Перед отъездом, осенью 75-го года я заходил к ней пару раз. Я ей отдавал деньги, какие-то большие по нашим тогдашним масштабам (оставшиеся у нас от продажи квартиры и мебели). Иосиф должен был возместить нам это в Америке по тогдашнему негласно установленному чернорыночному курсу. Курса этого не помню, но, естественно, по нему тысяча рублей превращалась в скромное количество долларов. У Марины был чердак-мастерская, где-то возле улицы Марата. В углу, отгороженном рухлядью, то ли спал среди дня, то ли болел семилетний Андрей. Уладив денежное дело, я спросил ее, а не хочет ли она с сыном уехать к Иосифу. Скажем, при помощи фиктивного брака с иностранцем. Я спросил по собственному почину. Мне наивно представлялось, что вот как славно все может наконец сложиться у Иосифа: любимая женщина, сын и при этом свобода и материальный достаток. Мне даже представился – домик. Марина смугло покраснела и сказала: «Ну вот, приеду я туда, а он побежит за первой же юбкой». И совершенно так же покраснел Иосиф, напряженно слушая мой пересказ этого разговора несколько месяцев спустя в Мичигане, и хмыкнул как-то неловко: «Это я-то побегу за юбкой…»