Сиделка подготавливает приход ночи. Наводит порядок на тумбочке, задергивает шторы, зажигает лампу под абажуром. Ходит по палате туда и сюда, возникает из тени белоснежным пятном, с ней становится светлее.
Как мягко она двигается, исполняя свою таинственную работу. Наполняет палату покоем. Прикасается к вещам, будто желает им спокойной ночи. Расправляет простыню, пусть над болью царит умиротворяющая белизна. Она ненавидит смятое, скомканное, любое прибежище теней. И вокруг все успокаивается.
«Свет погасить?» – «Не надо». Потом сиделка сядет в кресло и будет тихонько вышивать. Она бесшумно вытягивает иголку, проявляет на полотне невидимые цветы.
До чего же умной стала Манон! Она все наконец поняла. Поняла, в чем разница между ней и вот этой женщиной в белом, что ходит туда и сюда, твердо ступая по земле, – она живет на другом берегу, город в ее окне с трубами, колокольнями и облаками готов принять ее. И она спокойно живет в этом городе.
Манон прибило к противоположному берегу. Там все нереально. Город – всего лишь декорация, и жалкая жизнь маленькой Манон не в силах его оживить, он так и остается муляжом, картоном. Прошлые радости, прошлое горе тоже ничего не говорят больше сердцу, тени и призраки не причиняют боль. Она кукла в кукольном фарсе. Манон догадалась, что умирает: «Мадам, мадам…»
«Поспите, милая. У вас жар». Руки сиделки такие прохладные. «Не убирайте, пожалуйста, руку». Прохладные, как родник, что трепещет в ней, насыщает ее, преображается в мысли…
Медленно бьют часы. Один удар… Два… Три… И жизнь всякий раз замирает… Десять… Одиннадцать… Последний еще звучит, все еще звучит, и рождается необъятная тишина. Ночь… ночь… Колокольный звон пробуждает эхо…
«Будет прихрамывать», – сказал хирург. «А ведь я танцовщица…»
Съежившись у окна, за которым сереет день, она снова склоняется над вышиванием, в нем вкус вечности, оно делает возможным невозможное бегство, с ним остаются наедине, когда жизнь безысходна… Нельзя же плакать и плакать – смиряешься. И тратишь силы на труд без мечты, на белое полотно, белое-белое, как стена.
Авиатор
Колеса с силой давят на тормозные колодки.
Завертелся винт, поднялся ветер, и трава метров на двадцать впереди заструилась, словно вода. Одним движением руки летчик может выпустить бурю, может удержать ее.
Шум нарастает, мощнее, мощнее, и вот он уже ощутимая плотная среда, окружившая летчика. Когда пилот чувствует, что шум проник в него, его заполнил, слился с ним, он думает – «хорошо», и прикасается тыльной стороной ладони к гондоле – нет, не дрожит. Он рад, что энергия обрела такую плотность.
Летчик наклоняется: «Друзья! Счастливо». Ради прощанья на рассвете друзья пришли, волоча за собой безразмерные тени. Но на пороге прыжка длиной в три тысячи километров летчик уже не с ними… Он смотрит на силуэт фюзеляжа, нацелившегося в небо, – против света он похож на ствол гаубицы. За винтом дрожащей пеленой стелется пейзаж.
Винт теперь вращается не спеша. Летчик расслабляет руки, так отдают швартовы. Дивясь тишине, он застегивает ремни безопасности, крепления парашюта, потом двигает плечами, туловищем, устраиваясь поудобнее в гондоле. Еще немного – и взлет, с этого мига он уже в ином мире.
Последний взгляд на приборную доску, где застыли говорящие циферблаты, – высотомер летчик аккуратно переводит на ноль. Последний взгляд на толстые короткие крылья, одобрительный кивок: «порядок», вот теперь он свободен. Катит медленно навстречу ветру, тянет ручку газа на себя, мотор выбрасывает гарь, становится горячее, самолет рвется вперед, роя винтом воздух. Эластичная струя воздуха подбрасывает самолет вверх, принимает обратно, смягчая удар. Прыжок, еще прыжок, еще. Летчик подлаживает скорость самолета к потоку воздуха, слившись с ним, чувствует, что расширяется, растет.