Так не напрасно ли она пришла? Малуша ведь тоже крещена. Судьба ее не во власти чуров, и чем ей поможет Бура-баба?

Но нет. Корень их общей вины так глубоко в памяти рода, что Христос до него не доберется. Только эта старуха, которая и есть корень рода.

– Рассказывай, с чем пришла? – слабый голос хозяйки прервал ее раздумья.

Бура-баба тоже села, напротив ее, поставила посох между колен и вцепилась в него обеими руками. Эльга старалась не смотреть на эти руки – боялась узнать их и вновь почувствовать режущую боль ушедшего времени.

– В роду моем беда случилась, – начала Эльга, подавляя вздох. – Большая беда, позорная…

Не настолько она позабыла обычаи, чтобы не уметь себя вести в этой избушке. Бура-баба – мать всем и никому, у нее нет имени. Никто из ныне живущих не может зваться ее родней. Эльга стала рассказывать о своей беде, и сильнее стыда ее мучила отчужденность – о родном внуке своей матери она вынуждена говорить как о чужом ей.

Да и к лучшему. За двадцать пять лет впервые до бабки дошла весть о никогда не виденном внуке – что девка из своей же родни от него дитя понесла.

Бура-баба слушала молча, не перебивая. Под личиной Эльга не видела ее глаз, но улавливала напряженное внимание. Рассказала обо всем – как впервые узнала, что Святослав хочет взять Малфу в жены, как запретила им об этом и думать, как пыталась помешать, отправила девушку за леса и реки, аж во Вручий. И как узнала за пару дней до Карачуна, что ушедший в полюдье Святослав уже месяц возит Малушу с собой по земле Полянской и называет своей женой…

– Я сюда ее привезла. Она сейчас в Варягине. Здесь мать за ней будет смотреть, и сестра моя. Но боюсь я… сумеем ли избыть беду? Не скажется ли еще? Что с тем дитем будет? Я думаю Малушу выдать замуж поскорее, чтобы дитя у молодухи родилось, как у людей водится. Но тревожно мне… уж если прицепилось лихо, от него не убежишь. Как бы хуже не сделать.

– Эх, матушки… – старуха покачала головой. – Княжьим столом ты владеешь, дружинами ратными повелеваешь, все земли обошла, все хитрости превзошла… А в своей семье, за своим сыном не доглядела!

– Он не дитя. Я десять лет за ним доглядываю, как он, отрок на четырнадцатом году, на стол отцовский сел. А теперь он зрелый муж, своих детей имеет, ему своя воля. Он меня выслушает, а сделает по-своему.

– Роды и земли, стало быть, тебе покоряются, а сын родной нет?

– Он князь русский.

Эльге не хотелось оправдываться. Она сделала что могла, но ни княгиня, ни родная мать не может управлять человеком, будто соломенной лелёшкой[5]. Противниками ее были упрямство сына и то неудержимое стремление юной девы к жениху, что пробьет даже каменные горы. Ей ли не знать? Двадцать пять лет назад и самой этой бабе – тогда еще Домолюбе Судогостевне – люди могли бы подать упрек: что же за дочерью не доглядела, позволила ей с чужими отроками в Киев бежать?

Бура-баба помолчала. Эльга вглядывалась в нее сквозь полутьму, пытаясь вновь почувствовать изначальную связь, голос родной крови. Ведь это ее мать, единственный человек на свете, кого она мысленно видела стоящим выше себя, хоть и привыкла числить ее в мертвых. Но ведь здесь – не белый свет, это рубеж Нави, и сидящая перед ней – не живая женщина, а стражница. У нее даже имя не свое, а то, что носят эти стражницы одна за другой многими веками. Эльга напоминала себе об этом, глядя в птичью клювастую личину из бересты, но за этими мыслями стояли другие: это та же самая женщина, что когда-то со слезами проводила ее, Эльгу, в лес к медведю. А теперь Эльга пришла к ней в это самый лес. И вот они сидят напротив, чуть дальше вытянутой руки. Но чувство родственной близости не приходило, не откликалось на зов рассудка. Уж слишком различную жизнь они вели эти двадцать пять лет. Дороги их лежали в противоположные стороны, и каждая ушла по своей очень, очень далеко. Теперь они дальше друг от друга, чем небо и земля. Чем эта затхлая, темная избенка – и Мега Палатион в Царьграде, с мараморяными полами и золотыми столпами.