Пока дети пьют апельсиновый сок и возятся с холодной овсянкой (не столько едят, сколько балуются), он заправляет кофейник-перколятор и ставит на огонь. Потом жарит жирненькую грудинку (уж от нее-то они не откажутся!) и в кастрюльке ставит вариться яйца: иногда малыши снисходят до того, чтобы и впрямь съесть целое яйцо или даже два, как если бы действительно проголодались, но обычно они едят плохо, так что отцу с матерью приходится устраивать целые представления, в ходе которых мать уговаривает: это за маму, это за папу, это за Боженьку Иисуса, а отец рассказывает про то, как в Европе сейчас детишкам есть вообще нечего, при всем желании. Но мальчик на это всегда отвечает: «Вот и отдай им мою еду, папочка».

Что ж, всерьез воевать с ними из-за того, что они опять плохо ели, он не станет. Сам-то он, как ему вспоминается всякий раз, когда сын не желает есть, в детстве вечно ходил голодным, но старался соблюдать приличия и частенько отказывался от добавки, даже когда очень хотелось, – правда, только если за столом присутствовали чужие. Когда чужих поблизости не было, он старался съесть все, до чего мог дотянуться, а вот с сыном все по-другому. И с дочерью тоже. Нынешние дети почему-то стали очень плохо есть, думал он. Это теперь у всех так. Теперь всем, чтобы дети поели, приходится всячески заставлять их и уговаривать.

Может, дети знают, что делают, думал он.

Дети в это время лениво ковырялись ложками в каше, переливали из пустого в порожнее молоко и размокшую овсянку, – ну и пусть, черт с ним, думал он, может быть, эти игры им важнее, чем всякая паршивая еда. Может быть, если бы им кто-то сготовил кастрюлю настоящей горячей овсяной каши или чего-то еще в этом роде, они бы ее и съели, но нет, чепуха, не в том дело, потому что это он пытался, но оба настойчиво просили холодных хлопьев. Почему? Да потому, что им проще и интереснее забавляться с холодной кашей, туда-сюда переливать ее, вот почему. Прямо на его глазах девочка подняла свою тарелку и вылила из нее половину на линолеум, но он предпочел не заметить. Она вообще была на такие проделки горазда.

– О’кей, – сказал он. – Дальше у нас бекон. Это тебе, Рози. Это тебе, Джонни. И больше не получите.

– А у тебя там есть еще, – сказал Джонни.

– Это мне.

Бекон с хрустящей корочкой они умяли мгновенно, а потом мальчик говорит:

– Хочу еще!

– Это папе, – сказала девочка.

– Папа может поджарить еще. Мы же не в Европе!

Отец дал мальчику еще.

– А ты, Рози, хочешь еще?

– Нет, папочка. Это тебе. А Джонни – плохой мальчик.

– О’кей. Бери теперь яйцо.

Он облупил с одного конца яйцо и выскреб его ложкой на блюдце с кусочком масла, поставил блюдце перед девочкой, а ее тарелку с остатками овсянки убрал, доев эти остатки, как и остатки овсянки из тарелки мальчика.

– Ты прямо какой-то мусорный бак, – сказал мальчик.

Это он подцепил от матери и повторял каждый раз, когда отец подъедал их объедки. Отец не обижался, и мальчик это знал.

– Нормальная, хорошая еда. Зачем выкидывать?

Мальчику он тоже дал яйцо, и дело на удивление пошло лучше, чем в последние несколько дней. Дети съели и бекон, и яйца, но все равно, к чему притворяться, едоки они аховые, три раза в день в еде лишь ковыряются. К столу со всех ног не бегут. На еду смотрят искоса и думать о ней не желают.

День, однако, начинался погожий. Утро стояло, конечно, туманное, как почти всегда в Сан-Франциско, особенно в их районе, у самого океана, но сквозь дымку уже вовсю светило и грело солнце, так что пусть себе возятся, играют во дворе.