– Ты гад. Подлый обманщик, я думала, ты меня приласкаешь. А ты мне сделал больно, ты избил меня. Ты так избил меня, что я больше не забеременею, потому что ты бил меня даже по тому месту, которым беременеют, ты подлый гад, у тебя больше не будет от меня детей, я думала, ты хочешь поиграть, думала, ты будешь ласкать меня, – ну, один раз еще ладно, ну два, но потом ты меня просто бил, подлый ты гад!

– Успокойся. Ты так разбудишь детей.

– Не хочу больше с тобой разговаривать.

Теперь она была просто зла, она уже не плакала, а просто злилась, потому что он сорвал игру, которая обещала быть такой чудесной. И как не злиться, ведь она с таким удовольствием наблюдала за тем, как он выставляет себя во все более глупом виде, а он все испортил – и сделал это нарочно, чтобы выставить в глупом виде ее.

– И даже не подходи ко мне.

Никакой игривости в ее голосе больше не было. Она была в бешенстве и с каждой секундой разъярялась все больше.

– Вообще больше ко мне не подходи. Я тоже могу быть как другие жены, вот увидишь.

– Заткнись.

– И не смей говорить мне «заткнись».

– Заткнись.

Женщина снова заплакала, на сей раз превратившись в большую, красивую плачущую девочку, плачущую точно так же, как тогда в Нью-Йорке, когда он выгнал ее, велел ей идти домой и больше у него не появляться, – он ей тогда сказал, что должен работать, а ты иди, мол, возвращайся к своим мальчикам, которым работать не надо, и она ушла, но через час, когда он вышел из дому на прогулку и за свежими газетами, смотрит, а она сидит на мраморной скамейке у двери подъезда, плачет и рыдает – глаза красные, лицо все красное, изо рта и носа течет, и он подумал: вдруг я все неправильно истолковал? Вдруг эта девочка гораздо лучше, чем кажется? Все же глупо – взять вот так, не разобравшись, ничего о человеке толком не зная, поставить на нем крест.

– Сейчас, – всхлипывала она, – я только посижу минутку и пойду.

– Ты почему плачешь?

– Не знаю. Не знаю, только мне жаль, что ты ну ничего, ну ничегошеньки не понимаешь.

Вдруг я не прав? – подумал он. Я себя вел с ней так, как, мне казалось, она того заслуживает, то есть как со шлюхой. Но вдруг я и впрямь не прав?

– Ладно, пошли в дом, хотя бы умоешься. Потом я провожу тебя до дому, если ты хочешь домой.

– Я не хочу домой, – хныкала она. – Я домой больше вообще не пойду. Буду сидеть здесь всю оставшуюся жизнь.

– Эта квартира стоит двадцать пять долларов в день. Через несколько дней я отсюда съезжаю, потому что меня забирают в армию.

– И я с тобой! – хныкала она, причем вовсе не для того, чтобы вызвать у него улыбку: просто ей было плохо; прежде она даже не представляла, что ей может быть так плохо.

Он вполне допускал, что ей может быть плохо оттого, что он ее достал, как достала его она, но теперь… теперь, когда он стал свидетелем этого несусветного, невероятного плача, которому невозможно не верить, он оказался полностью сбит с толку: ведь она так плачет, так горестно, неостановимо, даже холодной водой в лицо этот ее плач не унять. Что, черт возьми, происходит? О чем это она?

И почему ей надо плакать на груди именно у него? Все, чего он хотел, – это просто немного развлечься, провести ночь с компанейской телкой, которая симпатичнее и моложе других, и о чем же тут так рыдать и плакать?

Теперь, через семь лет в Сан-Франциско, она опять плачет точно так же, потому что посреди их забав он обманул ее, сломал тот ход игры, который был ей понятен, и этим вновь вызвал тот же плач.

– Ну хватит уже реветь, – сказал он.

Но женщина остановиться не могла, она вошла в состояние, которым не управляла, но и он над этим ее состоянием был не властен, однако именно эта ее способность к такому искреннему плачу как раз и держала их вместе, как это ни печально. Он лег в кровать с нею рядом и заключил ее в объятия.