Глаза у Эстенскара стали совершенно круглыми и светились на его белом лице желтоватым огнем. Итале вспомнились вдруг молодые соколы, которых он приручал; их яростное сопротивление можно было сломить, лишь доведя птиц до полного изнеможения; но даже будучи побежденными, они продолжали гневно кричать своими пронзительными страшными голосами, так до конца и не сломленные, не ставшие ручными.

– Ты ведь уже лет шесть терпишь этот кошмар, – сказал Геллескар. – И как только у тебя мужества хватает!

– Да не осталось у меня никакого мужества! Вот сдам книгу в печать, и все, уезжаю домой. Бороться за то, чтобы ее еще и продавали, сил нет. Все равно открыто продавать не будут. Я намерен только убедиться, что в текст не внесено никаких изменений, и выкинуть оттуда все «улучшения», сделанные Гойне. Не знаю, чего уж я так об этом пекусь? Какая, в сущности, разница?

– Огромная, господин Эстенскар! – вырвалось у Итале, и он заговорил, заикаясь: – Ведь ваша книга, конечно же, будет напечатана в какой-нибудь подпольной типографии целиком… Я, собственно, никогда не видел иных изданий ваших книг – только подпольные…

– Победа без выгоды, – суховато заметил поэт.

– Но любому человеку, даже гению, в этой борьбе без поддержки одержать победу невозможно! Вот если бы у вас, у таких, как вы, были настоящие соратники… возможность всегда что-то публиковать, свой литературный журнал, способный противостоять Управлению по цензуре, отстаивать каждое слово автора, выступать единым фронтом… Ведь если Генеральные штаты будут все же созваны, одним из главных вопросов станет вопрос о цензуре…

– Я вижу, вы действительно успели провести в Красное не более двух часов, – сказал Эстенскар, поворачиваясь наконец спиной к книжному шкафу, по полкам которого он до сих пор шарил внимательным взглядом, словно ища нечто совершенно ему необходимое. – Соратники?.. Литераторы, как правило, смертельно боятся тюрем… Что же касается помощи политиков, то, мне кажется, вы просто шутите, если хотите сказать…

Итале так и застыл; а Геллескар заметил все тем же легкомысленным тоном:

– Ну почему же, Амадей? Если ассамблея все же начнет свои заседания, то в городе появятся и новые люди.

– Ты сегодня настроен весьма оптимистично, Георг.

– А я вообще по натуре оптимист. Просто стараюсь не слишком это показывать – насмешек боюсь. Ведь насмехаются же над твоей одой «К юным соотечественникам».

– И правильно делают! Это самое глупое стихотворение, какое я когда-либо написал, хотя, полагаю, господин Сорде со мной не согласен.

Возможно, это было всего лишь приглашение к спору, но Итале воспринял слова Эстенскара как упрек; ему показалось даже, что его неумеренные восторги раздражают поэта.

– Как я могу спорить с вами? – сказал он еле слышно.

Геллескар нахмурился:

– Знаешь что, Амадей, написал оду, так будь любезен, дай нам ее, по крайней мере, прочесть! Мы же не посягаем на твои авторские права. И вообще, что это мы все о поэзии? По-моему, пора сменить музу. Луиза сегодня злится, а в таком состоянии она всегда отлично играет. Может, попросим ее сыграть Моцарта?

Итале, поглощенный самоуничижением, все же догадался, что Геллескар пришел ему на помощь, и со смутным чувством признательности последовал за своими новыми знакомыми в гостиную, хотя сперва хотел попросту бесславно сбежать, дабы окончательно не поссориться со своим кумиром Эстенскаром. Луиза Палюдескар играть согласилась. Итале остался стоять возле рояля. Было уже за полночь, и он чувствовал себя совершенно измученным. Светлая музыка вместе со звуками разговоров обтекала его, как вода. Рядом негромко переговаривались Геллескар и Палюдескар; он не прислушивался; он вообще решил больше рта не открывать. «Зачем я здесь? – думал он. – Что я здесь делаю? Зачем уехал из дома?»