Опять перед нею носится ледяная корона. Туда, на север, на льдины, ведет ее перст Божий. Ей припоминается детство, детские видения, апостольство. Нет, только с ледяною короною на голове он должен прийти и взять ее на апостольство.
– Но я не завоюю моего царства, когда моим оружием, и моим щитом, и моим войском не будет надежда: в ней мои легионы, – продолжает тот свое безумие.
И – странное дело! – сошлись дети около гнезда горлинки, около осиротевших вследствие человеческой глупости, холопства и зверства маленьких птенцов, – сошлись дети: ему лет двадцать, ей – семнадцать-восемнадцать, и только бы играть да любиться детям; так нет! – хотим царства завоевывать, хотим искать корон. И найдут, и завоюют – для детей все возможно. Без детских порывов молодости, без детской веры в свою звезду не существовало бы творчества в мире, не существовал бы гений, не существовал бы мир…
Запищали птички в гнезде. «Дитя Марина» бросилась к ним.
– Панна Марина! – говорит снова «дитя царь». – Вы спасаете осиротелое гнездо горлинки. Бедная Россия! Она тоже осиротелое гнездо горлинки. Плачут бедные птички – на их гнезде коршун сидит. Панна Марина! Дайте мне надежду – и я его сгоню, коршуна, с осиротелого гнезда русского.
Марина молчит. Она слишком поглощена заботами о сиротах, она снова кормит прожорливую птичку, а у самой щеки пунцовые… руки дрожат… кашка не попадает в рот птичек…
– Панна Марина!..
Молчит. Она боится, что он услышит, как ее сердце колотится. Срам.
– Панна Марина!
Нет мочи молчать. И ему нет мочи… Он берет ее за руку – молчит, только рука дрожит… голова наклонена к гнезду. Слезы… Он берет ее за подбородок.
– О чем слезы, панна Марина?..
– Птичек жаль…
– Ох уж эти птички!
Слышатся шаги – это идет Урсула.
VIII. Запорожцы в Киеве
В Киев на праздник Спаса-Маковия у Крещатицкого спуска, окруженный парубками и дивчатами, старухами, молодицами и детворою, сидит кобзарь и тихо перебирает пальцами по своей сильно затасканной, но симпатично певучей бандуре. Седой чуб, расчесанный ветерком, с высокого лба свесился прямо на лицо старика и совсем закрыл его слепые глаза. Да и зачем старику глаза, когда он весь живет прошлым, когда перед его духовными очами стоят одни пережитые картины, встают мертвые лица, которых все равно он не увидал бы, если б и остался зрячим? Зачем глаза старости, все схоронившей и постоянно назад оглядывающейся, но не для того, чтобы видеть, а чтобы вспоминать только, воспроизводить в представлении? А вспоминается все лучше с закрытыми глазами, чем с открытыми, а со слепыми глазами вспоминается еще лучше, чем даже с закрытыми. Так зачем глаза перед могилой? Все равно и без глаз добредешь до нее.